LNCrawler

Глава 4

Лекарь Петра Великого — author.today · All chapters

Глава 4

Отпираться от обвинений было бессмысленно, потому что лечение видела вся изба, свидетелей хватало, да и Прохор явно не позволил бы мне отскочить.

Молчание затягивалось. Келлер подался чуть вперед и первым его нарушил.

— Ну что же ты молчишь, Вассили? Что ты хочешь сказать? Что герр Лобанов соврал? Неверно донес?

Я покачал головой.

— Нет. Все так и было, господин лекарь. Я лечил того солдата.

— Значит, признаешь, что нарушил мой запрет? — Келлер сложил руки на столе.

— Признаю, — ответил я и, прежде чем он успел продолжить, добавил: — Однако позвольте объясниться.

— За этим я тебя сюда и позвал, — кивнул немец. — Рассказывай.

Оправдываться я не собирался, потому что виноватым себя не чувствовал. Объяснить же, почему я так поступил, было можно и даже нужно.

— Вы сказали, господин лекарь, что я нарушил ваш порядок, — начал я. — Лечил против запрета. Так и есть. Только что же это за порядок, который запрещает спасти брата-солдата? Разве царь-батюшка не велел нам друг о друге заботиться? Как бы он посмотрел на то, что я оставил его верного солдата истекать кровью у меня на глазах?

— Ты еще про царя-батюшку тут поговори! — возмутился Прохор. — Ты запрет нарушил! Иван Федорович, а это уже тянет не только на розги, но и на виселицу.

— Нарушил, — согласился я, не глядя на него. — Только прежде всякого порядка есть то, чему меня дед учил. Не навреди. А стоять и смотреть, как человек кровью истекает, это и есть вред. Вы сами велели звать вас или господина Лобанова, коли нужда придет. Я бы и позвал, только вы были у обоза, подлекаря на месте не нашлось, а Кузьма и вовсе не знал, что делать. Не вмешайся я, солдат все равно истек бы кровью. Так ли плохо, что я рискнул? Что попытался спасти ему жизнь?

Немец задумчиво кивнул, и я решил, что останавливаться не стоит.

— Я человек темный, господин лекарь, — продолжил я. — Только разве лекарское дело не в том, чтобы людей спасать? Какой тогда от лекаря прок, коли он от нуждающегося отворачивается?

Келлер ничего не ответил. Он поднялся из-за стола, прошел к печи у дальней стены и встал возле нее, грея руки. В избе стало так тихо, что слышно было потрескивание дров, и я понял, что прямо сейчас решается моя судьба. Прохор у стены, судя по лицу, понимал то же самое.

— Я не могу злиться на тебя за то, что ты рвешься спасать. Но порядок ты нарушил, и оставить это так я не могу. Будь ты уже приписан к шпиталю, то мне ничего не оставалось бы кроме как тебя сурово наказать. Даже если поддерживаю твое решение, — произнес наконец Келлер, не оборачиваясь.

Я удивленно вскинул брови, потому что таких слов от немца не ожидал. Прохор и вовсе раскрыл рот, не веря в происходящее.

Между тем немец повернулся к нам и продолжил.

— Отпираться ты не стал, Вассили, и это хорошо. Гордыни в твоем желании помочь я не вижу. Поэтому слушай. Послезавтра шпиталь уходит дальше на восток, подальше от шведов. Саней мне дали меньше, чем я просил. Намного меньше. Ты будешь готовить раненых к дороге во всех избах. Кого как везти, кого чем укрыть, кому перевязку сменить перед дорогой.

— Значит, вы позволите мне и лечить?

— Позволю. — Келлер чуть помедлил. — Но только в крайности либо при мне. Может быть, толк в тебе есть. Поглядим, Вассили. Писарю скажу, что ты служитель при шпитале. Бумагу выправлю, в строй тебя не отправят. Станешь при шпитале помогать Отчизне. Но запомни, впредь такие эксцессы больше не пройдут. Попробуешь вновь против моего слова пойти — назначу наказание и не поморщусь.

Прохор у стены поперхнулся и закашлялся.

— Батюшка! — Он шагнул вперед. — Да как же это? Выпороть надобно, самое малое! А лучше в строй, пусть писарь его забирает. Он тут сумятицу наводит, мужики его вперед меня слушают! С каких пор рекрут цирюльнику приказывает? Сегодня он впереди меня стоит, а завтра и впереди вас.

Келлер перевел на него взгляд, и Прохор невольно отшатнулся.

— А вы где были, герр Лобанов, когда солдата принесли? — ровно спросил немец. — Почему вас не было на месте?

— Я, батюшка… — Прохор нервно облизнул губы. — Соседнюю избу к отходу готовил…

— Ночью? — Келлер не повысил голоса, но Прохор съежился. — Вас с вечера никто не видел. В шпиталь привозят раненого солдата, а подлекаря на месте нет. Что это за порядки такие? Цирюльник стоит столбом, рекрут обхаживает раненого. Черт бы меня побрал! И вы еще пришли ко мне жаловаться на него.

Прохор промолчал, потому что ответа у него не было. Мы оба понимали, что его положение сейчас ничуть не лучше моего.

— Еще один такой просчет, герр Лобанов, и я отправлю вас обратно в цирюльники, — отчеканил Келлер. — Будете снова горшки за ранеными убирать. Вы возомнили себя выше долга, выше которого здесь нет никого. Даже меня.

Немец вернулся за стол и махнул мне рукой на дверь.

— Иди, Вассили, — бросил он, уже не глядя на меня. — Утром приступишь к работе. И передай Кузьме, что замок на сундуке он теперь чинит сам. Иначе я не посмотрю, что он твоё решение исполнял.

Я кивнул немцу, развернулся к двери и встретился взглядом с Прохором. Он смотрел недобро, и было ясно, что так просто он этого не оставит. Первого недруга в этом времени я себе уже заимел, и он еще даст о себе знать. Такие обиды не прощают и не забывают, их копят, пока не подвернется случай.

Я вышел на мороз. После натопленной избы Келлера он сразу пробрался под рубаху, и невольно поежился. Но груз, который с утра лежал на плечах, стал легче, чем когда-либо прежде.

Мне снова дали право лечить. И это стоило всех передряг, через которые пришлось пройти.

***

Следующее утро началось с того, что я принялся за первый обход в этом времени. Если в прошлой жизни меня всегда сопровождала медсестра, то здесь при мне был один Кузьма, да и тот с самого рассвета злобно и отчаянно сражался с сундуком.

У кого-то из деревенских он выпросил топорик и пытался то ли вбить замок на прежнее место, то ли сломать его окончательно. Замок, стоит отметить, шатался из стороны в сторону и держался из последних сил.

Я подошел и хлопнул цирюльника по плечу прежде чем он бесповоротно сломал механизм.

— Брось его, — посоветовал я. — Потом доделаешь. Мне твои руки сейчас нужны.

— Мои руки немец к замку приставил, — проворчал Кузьма, однако от сундука отстал и пошел за мной следом.

Я видел что после пережитого со мной, парню было искренне любопытно смотреть за моей работой. Со его слов после руки Прохора выживал, дай Бог, каждый третий, если не четвертый. А вот со мной… было определенно что-то не так. И Кузьма хотел понять что конкретно.

Ну, а я? А я и не был против. Пусть Кузьма смотрит, пусть мотает на ус и становится лучше день ото дня.

Так начался наш обход. Мы шли вдоль стены от одного к другому, проверяли повязки, смотрели дыхание и жар.

— Я слышал, завтра выступаем? — спросил у меня Кузьма.

— Да, — подтвердил я. — Немец объявил, что завтра госпиталь перемещается дальше на восток.

— И что? — Кузьма почесал бороду. — Как мы это устроим?

Вопрос был по делу. Саней откровенно не хватало, и положить всех раненых на колеса не получилось бы при всем желании. Значит, решать, кому сани нужны по-настоящему, а кто доберется и своим ходом — надо было прямо сейчас.

— А как вообще выглядит отход? — спросил я у Кузьмы.

— Как, как, — буркнул он. — Лежачих на сани, ходячие за обозом. А кто посередке, сидя бы доехал, тому как повезет: досталось место, едет, не досталось, ковыляет. На сани еще и сундуки лезут. А ночью на привале чужие возницы сгружают всех подряд, кого за руки, кого за ноги, им недосуг разбирать. Не довез, тут уж воля Всевышнего.

Кузьма и без меня знал, кто ходячий, а кто лежачий. Чего он не знал, так это сколько у нас лежачих на сколько саней, кто из сидячих не доедет и откуда чужому вознице в темноте знать, кого можно тащить за ноги, а кого нельзя. Без сортировки и без метки на каждом тут было не обойтись.

Сама сортировка предполагала разделение пациентов на несколько категорий: на тех, кому помощь нужна прямо сейчас, на тех, кто может какое-то время подождать, и на тех, кому уже просто не помочь. Такова работа любого медика. Первым делом тебя учили не быть сентиментальным, потому что холодный рассудок для врача главный спутник. Сейчас же мне требовалось отсортировать людей в дорогу.

В двадцать первом веке имелось понятие скорой помощи, здесь же эвакуация в тыл выглядела совсем иначе. Я уже успел посмотреть на сани, которые Келлер выбил для раненых, и мне сразу стало ясно, что в дороге солдат может погибнуть едва ли не больше, чем за ту неделю, что я провел в этом мире. Любой переезд это хаос и неразбериха, а потому и на новом месте судьба раненых была бы откровенно незавидной.

Перво-наперво мне пришла идея завести подобие истории болезни. Бумагу здесь раздобыть было непросто, а потому я решил обойтись дощечками, и помочь с ними вызвался Бурый.

— То, что я стоять не могу, еще не значит, что у меня руки нерабочие, — заявил он. — Давай сюда, чего там строгать.

Я был только рад. Кузьма принес ему топорик, и Бурый, сидя на соломе, принялся ловко им орудовать, строгая деревяшки и выделывая небольшие дощечки, которые были мне так нужны.

— Топором, брат, мужик и ложку вырежет, и избу себе срубит, — похвастался он. — А уж бирки для твоих лежачих и подавно настрогаю.

Как только дощечки были готовы, возник новый вопрос, как их использовать. Конечно, можно было взять простой уголек и писать на них словами, только читать в избе умели немногие, а мои буквы, писанные на свой лад, кроме меня да разве что немца никто бы и не разобрал.

Другое дело зарубки. Их понимали все, от Кузьмы до последнего крестьянского мужика.

Дальше последовала сама сортировка. Тому, кто вставал и доходил до двери, не хватаясь за стены, я ставил одну зарубку, так помечались легкие.

Кто мог только сидеть, получал две, для средней тяжести, а три доставались тяжелым, лежачим.

К каждой дощечке добавили шнурок и привязывали ее солдату на шею, чтобы не потерялась. Шнурки нарезали из ветоши, которая на повязки уже не годилась. Заодно на шнурках стали делать узелки, и каждый узелок обозначал, что человеку сменили повязку. Система вышла простая и понятная, и мне требовалось лишь одно, чтобы на месте прибытия люди имели представление о моем нововведении.

Обход занял у меня все утро. Часов с секундной стрелкой у меня не было, поэтому пульс я считал на собственные вдохи, четыре удара на вдох здоровому в самый раз, а у кого шло шесть и больше, тот и без жара был плох. А дальше проводил осмотр в зависимости от того, какая хворь.

Мужики вели себя по-разному. Одни храбрились и вскакивали так резво, что тут же хватались за стену, другие начинали стонать, еще не дослушав вопроса. На слово верить я не мог, поэтому зарубки ставил, только убедившись во всем своими глазами.

Митяй, к примеру, потребовал себе одну зарубку. Он, видите ли, уже неделю лежит, и ноги у него застоялись. Я велел ему встать. Митяй поднялся на локтях, сел, побледнел и лег обратно, а Бурый, не дожидаясь команды, вырезал на его дощечке три зарубки. Спорить Митяй не стал, только попросил положить его на санях подальше от Кузьмы.

Обратный случай вышел с мужиком, у которого нога была в лубке. Он уверял, что доедет сидя, и по виду так оно и было, только на ухабах сидячий с переломом первым же толчком сдвинет отломки, и к вечеру они разойдутся так, что ногу уже не спасти. Я велел ему лежать, а Бурый по моей просьбе нашел доску подлиннее, и мы примотали к ней ногу от бедра до пятки, чтобы в дороге она не шевелилась.

— На что доска-то? — не понял Кузьма. — Лубок же есть.

— Лубок держит кость, пока человек лежит на соломе, — объяснил я. — А в санях его трясти будет так, что лубок разойдется. Доска не даст. И грузить его надо первым, пока сани пустые и есть куда ногу положить.

Вот в этом и была разница. Местные делили людей по тому, каковы они сейчас, а я по тому, какими они будут к вечеру дороги.

Первая заминка случилась у окна. Раненый с перевязанной головой, которому я собирался повесить дощечку с двумя зарубками, отдернул руку и спрятал ее за спину.

— Не дам! — Голос у него сорвался. — Под Гродном видал, как такие же бирки мертвым вязали, чтоб писари их вычеркивали. Ты меня живого в покойники не запишешь!

Изба притихла. Те, кому я уже привязал дощечки, переглянулись и потянулись к шнуркам.

— Мертвому бирка ни к чему, — ответил я, не повышая голоса, но так, чтобы слышали все. — Ему от нее уже ни холодно ни жарко. Кому и нужна такая бирка, так это живому. Вечером тебя с саней снимать будут чужие люди, в темноте да на морозе. Как они поймут, что с тобой делать? А глянут на зарубки и сразу увидят, что тебя за руки за ноги таскать не надо. Без бирки же положат куда получится, и быть беде.

— Бери, дурень, — подал голос Бурый и протянул ему дощечку. — Без бирки тебя к Митяю положат, а он во сне брыкается, что будь здоров.

Митяй, который уже шел на поправку, громко возмутился, и вся изба загоготала. Упрямец посопел, покосился на Бурого, но руку протянул и бирку взял. Ваньке, солдату, которому я вчера перетянул ногу, я повесил дощечку с тремя зарубками.

Ближе к полудню явился Келлер. Он остановился в дверях и с интересом смотрел, как я вяжу Бурому дощечку, потом подошел к одному из лежачих и поднял его бирку к свету.

— Для чего зарубки, Вассили? — спросил он.

— Одна зарубка значит, что солдат дойдет на своих двоих, — объяснил я. — Две, что ему можно только сидеть. А три, что класть его можно только на спину.

— Почему не использовал грамоту? — Келлер повертел бирку в пальцах.

— Грамоту не каждый поймет, господин лекарь, — ответил я. — А вот зарубки разберет и возница.

Келлер на мои слова покивал.

— Гут, — коротко ответил он.

Я тут же поинтересовался тем, что сидело у меня в голове все утро.

— Хорошо бы только, чтобы на той стороне люди понимали, что эти зарубки значат.

— Не волнуйся, Вассили, — отмахнулся немец. — Я пошлю человека с посланием. О твоих бирках будут знать.

Я облегченно выдохнул. Келлер же сменил тему.

— Меняешь повязки? — Он кивнул на ногу Бурого.

— Да, господин лекарь.

— Хорошо. Покажи, как ты это делаешь.

Бурый засопел, но спорить при немце не решился и подставил ногу.

Холст на ней уже вовсю присох к ране. Я отмочил его теплой кипяченой водой, чтобы снять без рывка, и осмотрел бедро по всем правилам приемного отделения. Приложил ладонь рядом с раной, горячо ли, сдавил бедро выше и ниже, нет ли отека, провел пальцем от раны к паху, нет ли красных полос, увеличены ли лимфатические узлы и спросил, не знобило ли ночью.

Пуля прошла навылет через мышцу, кость не тронула, обе раны, входная и выходная, медленно затягивались, края были розовые и сухие. Бурому повезло дважды. Пуля не задела ни кости, ни крупного сосуда, а рану никто не зашил наглухо с грязью внутри, поэтому она чистилась сама.

Радоваться было рано, в этом времени такие раны убивали на второй неделе, когда все уже считали человека здоровым, так что смотреть за ним предстояло каждый день. Я промыл кожу вокруг ран, наложил сложенный вчетверо чистый холст и перебинтовал его, не затягивая.

Келлер следил за моими действиями и особенно за руками. За всю перевязку немец не проронил ни слова и только в конце спросил, мыл ли я руки.

— Мыл, — ответил я. — Горячей водой с золой.

— Гут, — кивнул Келлер. — Это правильно. Так дальше и делай.

После этого он поднялся и прошел в дальний край избы. Там лежали особо тяжелые, и тащить их по мерзлой дороге было бессмысленно. Поездка в санях на таком холоде гарантированно бы их добила.

— А что ты думаешь делать с этими, Вассили? — Келлер указал на них.

— Дороги они, увы, не перенесут, — ответил я.

— И ты предложишь их оставить?

Я кивнул.

— Да.

Это короткое слово далось мне тяжелее, чем прозвучало.

— Хорошо, что ты понимаешь. — Келлер помолчал. — Я боялся, что ты будешь спорить, Вассили. Спасти всех не дано ни одному лекарю. Сначала мы должны позаботиться о тех, о ком можем.

Немец направился к выходу и уже у двери обернулся.

— И да, Вассили. Побрейся. Служитель при шпитале обязан ходить бритым. Кузьма, займись им.

— Сделаю, батюшка, — отозвался цирюльник.

***

Бриться Кузьма усадил меня уже ближе к обеду, когда стало посветлее. Мы расположились у окна, и цирюльник принес миску с кипяченой водой, обмылок серого мыла и все потребные инструменты, развернул тряпицу и выложил бритву. Воды в котле на печи хватало всегда, изба и так топилась круглые сутки, и дров Кузьма не жалел.

Вместо привычной мне бритвы с пятью лезвиями и гелем для бритья в руках у него была примитивная острая железка на костяной ручке. Я прикинул, что бриться ею вряд ли сильно сложнее, чем обычно. Со скальпелем я как-то справляюсь, что мне какая-то бритва.

— Как прикажете брить, ваше благородие? — Кузьма отвесил мне поклон с ужимкой. — Щеки али и шею тоже?

— Не шути, — отмахнулся я. — Я и сам справлюсь.

Щетина за две недели на соломе, где лежачих никто не бреет, отросла у меня порядочная, и я честно намылил щеки. Первое же движение бритвой кончилось тем, что лезвие легло не тем углом, скользнуло по мылу и чиркнуло по коже. На щеке выступила кровь.

Кузьма засмеялся так, что на соломе завозились.

— Как же так? — выговорил он сквозь смех. — Ланцетом ты так ловко орудовал, а с бритвой справиться не можешь!

Ответить мне на это было нечего. Кузьма забрал бритву и взялся за дело сам.

— Бритва, она ласку любит, — приговаривал он, оттягивая мне кожу. — И водить ею уметь надо, а не пилить, как дрова.

Дальше он работал быстро и бережно, короткими движениями без нажима, и после каждого обтирал лезвие о тряпицу на колене. Я сидел не шевелясь и честно признавал про себя, что в своем ремесле этот увалень мастер.

— А как же ты других брить будешь, служитель? — поинтересовался Кузьма, не отрываясь от работы. — По указу самого царя-батюшки солдатам бороды брить положено. Лежачего никто не бреет, ему не до того, а служителю положено. А за ранеными глядеть, чтоб в божеском виде были, цирюльнику велено да прочим служителям. Не послушаешься, увидит кто, так потом тебе вместе с бородой и голову оторвут.

— Так уж и оторвут, — усомнился я.

— Я б начальство не гневил, — серьезно ответил Кузьма. — Только дурак так станет делать.

— Научусь, — пообещал я, стараясь не шевелить челюстью.

— Научится он, — фыркнул Кузьма. — А на ком? На Буром разве. На нем все заживает, что на собаке.

— Я тебе не собака, — отозвался с соломы Бурый. — Я, может, породистый.

На соломе хмыкнули, и Кузьма, довольный, перешел ко второй щеке.

— Что делать-то будем с ранеными? — спросил он уже без смеха. — На что их класть? Соломы толком нету. Какая была, ту конные растащили. Сена им не хватает, овса недостает. Швед, собака, по деревням лютует, все бегают, кто первый успел, того и добро.

— А если тулупами обложить? — предложил я.

— Так тулупы только на тех, кто в них приехал. — Кузьма развел руками, не выпуская бритвы. — Лишние откуда возьмутся? У нас и хлеба на дорогу немец впритык выбил. Какие уж тут тулупы.

Картина выходила невеселая. Раненым предстояло трястись по дорогам, которых здесь толком и не было, на морозе, да еще ослабленным от недоедания. Тут бы паек дополнительно добыть, только где?

— А Прохор что? — спросил я. — Разве не его дело за ранеными следить?

— Прохор с утра ходит зверем. — Кузьма понизил голос. — Со мной говорить не хочет, только зыркает. Мне велел тебя ни в чем не слушать. Говорит, ты нас всех на сук ведешь.

— И что ты?

— А я ему не поверил, — просто ответил Кузьма. — Была б моя воля, я б ему еще и в нос дал. Только это уже совсем дурость, за такое и розг дадут.

Напоследок Кузьма плеснул мне в лицо теплой водой, обтер тряпицей и сунул под нос миску, чтобы я полюбовался. Вода еще не успокоилась, и из нее на меня смотрело чужое лицо, худое, молодое и толком мне еще незнакомое. Я моргнул, и оно моргнуло в ответ.

А теперь нужно было решать вопрос с нехваткой всего и вся, но перед этим у меня оставался еще один долг, перед Аксиньей.

***

Золу я приготовил еще затемно, пока изба спала. Выгреб из печи прогоревшее, протряс через Кузьмино решето, и набралось полное ведро мелкой серой золы без единого уголька. Просеянная зола дает щелок, который отстирывает лучше и не дерет девкам руки, в отличие от золы с углями.

Аксинью я нашел в бане у сарая, где стоял котел для стирки. От котла шел пар, окошко запотело, а на улицу девки выносили белье только полоскать и развешивать. Аксинья выжимала рубахи, скручивая их так, что трещала ткань, и заметила меня, только когда я поставил ведро у корыта.

— Принес-таки? — спросила она, разгибаясь.

— Как и обещал.

Аксинья сунула пальцы в ведро и растерла золу.

— Чистая. Ну, ты, дружок, молодец. — Она кликнула одну из прачек и велела замочить золу в кадке. Голоса она не повысила, но девка сорвалась с места бегом. — Слыхала, тебя немец при госпитале оставил. И раненых велел к отъезду готовить. Кузьма уже всему двору растрезвонил.

— Велел, — подтвердил я. — Есть такое дело.

— И что? Всех лежачих повезете? Как дела-то обстоят?

Врать ей смысла не было, она видела обоз с санями и считать умела не хуже меня.

— Плохо обстоят, — признал я. — Ничего не хватает. Соломы нет, укрыть нечем, а слабым и вовсе хлеба сверх пайка надо, иначе помрут еще в дороге. Достать бы все это, только где, я толком не знаю. Ты не слыхала, у кого в деревне можно взять? Сухарей, одежи какой теплой, соломы, чтобы раненых по-людски обставить?

Аксинья посмотрела на меня долгим взглядом.

— Как же не знать, — проговорила она наконец. — Только у одних в деревне и можно, кроме солдатни. У казаков. Они сами кормятся, потому у них всегда все наготове. Девки мои им рубахи стирают, видали. И солома у них, и тулупы, и сухари мешками. Где берут, про то помалкивают. — Она помолчала. — Только с ними поосторожнее. Лихие ребята. Им что швед, что крестьянский мужик, все на один плевок.

Риск был, и немалый, но идти выпрашивать все равно было больше не к кому.

— Где они стоят? — спросил я.

— На окраине, за последними избами. — Аксинья махнула рукой в сторону дороги. — Смотри, служивый. Я тебя упредила.

Кузьма сунул мне на дорогу свой тулуп, и я пошел.

Расположились казаки с размахом. Коней у плетня стояло десятка два, у стены сарая горел костер, над ним что-то жарилось, и пахло дымом и мясом так, что у меня свело пустой желудок. Народу набралось пара десятков, в основном молодые, шумные, и мое появление они встретили настороженно. У самого костра сидел старший, седой, с лицом человека, который повидал больше, чем расскажет.

Двое молодых поднялись мне навстречу первыми.

— Чего надо, служивый? — окликнул один. — Заблудился?

— Здравы будьте, господа казаки! Мне бы к старшему, — ответил я, совершая неуклюжий поклон.

Не привык я еще к местным реалиям.

— А он тебе на что? — второй шагнул ближе, поигрывая плетью. — Я тебя раньше здесь не видел. Иди, откуда пришел, пока цел.

— Погодь, — негромко сказал седой, не вставая, и молодые разом притихли. — Чего пришел?

— Не для себя прошу, — ответил я. — Для раненых. Завтра их повезут, а класть не на что, укрыть нечем, кормить нечем. Соломы бы, тулупов, сухарей, сколько не жалко. Для дела надо.

Молодые вспыхнули снова.

— Лошади нам важнее ваших мужиков! — выкрикнул тот, что с плетью. — Не обессудь, служивый, делиться нечем.

Старший не стал их одергивать.

— Ты уж прости, мужик, — сказал он без злости и устало. — Нам и вправду нечего тебе дать. Лошадь казака спасти может. А что нам спасенные тобою мужики? Война, лихое время.

— Там солдаты государевы, — не сдавался я. — Довезем их живыми, они еще в строй встанут. Швед-то никуда не делся.

— Солдат государь новых наберет, — отмахнулся седой. — Вон их сколько по деревням. А доброго коня где возьмешь?

Седой поднялся, чтобы подбросить в костер, и я увидел, что он хромает. На правую ногу он ступал осторожно, всей тяжестью на пятку, и лицо у него при каждом шаге каменело, хотя он явно старался этого не показывать. Раненого я вижу раньше, чем человека, эту привычку из меня уже не вытравить. Что у него с ногой, я знать не мог. Зато я точно знал две вещи. Нога у него болит так, что он прячет это от своих. И лекаря у казаков нет.

— Ступай-ка ты подобру-поздорову, — молодой с плетью шагнул вперед. — Пока цел. А то и тебя на солому уложим, рядом с твоими лежачими.

— Уложить вы меня всегда успеете, — согласился я. — Только старшой у вас и дальше хромать будет, а лекаря-то, как погляжу, у вас нет. Немцу вы его отчего-то не показываете. Не доверяете? Так покажите мне.

У костра стало тихо. Молодой замер с поднятой плетью, а седой медленно обернулся ко мне.

— Погодь, — проговорил он. — Тебе-то что до моей ноги?

— Мне до нее ничего. Но мне солома позарез нужна. Покажешь ногу, скажу, что с ней и можно ли помочь. А как помогу, дашь солому. Если не у казаков она должна быть — то во всей деревне не сыщу. Если же не помогу — так и гоните, как хотели.

Седой долго смотрел на меня, на своих, а потом и на собственный сапог. Скажи он сейчас «ступай», и все мои надежды пойдут прахом.

Но он молчал, а это означало что шанс еще был.