Глава 2. Первая ночь
Под кронами стояла духота. Птицы, всполошённые нашим бегом, смолкли. Шли, пока не стало ясно: держаться реки нельзя – немцы, найдя своих убитых, пойдут искать тех, кто это сделал, и первым делом обшарят берег.
– Уходим вглубь, – сказал я Таранову. – Подальше от воды.
Таранов, которого Гринькович вёл под локоть, кивнул, не разжимая губ. Было видно, что держится он на одном упрямстве: лицо посерело, пилотка съехала на повязку, но шаг, хоть и неровный, не замедлялся. Левая рука его время от времени сама тянулась к груди, к чему-то, что лежало под гимнастёркой, придерживала это и снова опускалась.
Мы шли гуськом: впереди Тяпушкин, потом Сидоренко, за ними Таранов с Гриньковичем, потом Ковалёв, поддерживавший женщину, и я замыкающим.
Замыкающему полагается оглядываться, и я оглядывался. Лес позади выглядел пустым, и это успокаивало ровно настолько, насколько и настораживало.
Вскоре со стороны реки донеслось гудение моторов. Потом хлопнуло несколько одиночных выстрелов, и снова загудело, уже на одном месте.
«Нашли, – отметил я про себя. – Теперь начнут искать нас. Впрочем, не только нас – здесь таких как мы окруженцев должно быть не мало».
Шагу отряд прибавил без всякой команды.
Часа через два нас остановил узкий ручей с мшистыми берегами. Тяпушкин первым бросился к воде и стал жадно пить. Мы тоже не медлили и последовали его примеру.
Опустился на колени, зачерпнул воды в ладони и напился.
Поднимаясь, заметил чёрный провод. Он выходил из кустов, нырял в ручей и тянулся на тот берег, в сторону дороги. Провод был чистый и лежал прямо поверх травы. Вероятно тянули его второпях и прикапывать не стали.
– Немецкий, – сказал я, когда Тяпушкин склонился рядом. – Связь.
– Перережем? – оживился он и полез за голенище за ножом.
– Не трогай. Оборвётся – пришлют связистов, а те пойдут вдоль провода и выйдут прямо на нас.
Красноармеец мои доводы принял, и с явным сожалением убрал нож.
Прежде чем продолжить путь, наполнили фляги.
К вечеру мы вышли на небольшую поляну, заросшую высокой травой и папоротником. Командир остановился, отдышался и устало махнул рукой.
– Здесь и встанем. Место сухое и видно далеко.
Я огляделся и, усомнившись, произнёс:
– Может, не здесь? – Все повернули головы, и я стал пояснять свою мысль. – Видно-то далеко, но и нас видно. Поляна как на ладони: пролетит самолёт или пройдёт кто-нибудь по опушке – и сразу заметит. Лучше под деревьями остановиться, вон в том ельнике. – Показал рукой. – Сверху не разглядеть, и тихо подобраться к нам противнику будет трудно.
Таранов помолчал, разглядывая заросли пушистых деревьев, и кивнул:
– Ты прав. Ложимся в ельнике. Всем ясно?
Пробрались в глубину, где земля была усыпана сухой хвоей, и упали кто где стоял.
Не прошло и пяти минут, как над лесом загудело. Низко, почти над верхушками, прошёл самолёт с высокими, растопыренными стойками шасси. Он развернулся и сделал над поляной круг. Мы лежали под елями, пока гул не ушёл на запад.
«Разведчик, – подумал я. – Заметил бы нас, и к вечеру здесь была бы рота».
Некоторое время никто не говорил. Тяпушкин стянул «новые» сапоги, растёр ногу и удовлетворённо сообщил, что мозоли не набил.
Гринькович взглянул на Машу – та сидела, нервно вздрагивая.
– Сможешь командиру повязку поменять? – спросил он.
Она кивнула, но руки у неё тряслись так, что было видно и без слов.
– Сиди, отдыхай, я сам, – сказал Гринькович и поднялся.
Снял с Таранова старую повязку, наложил новую и что-то пробормотал себе под нос, похожее на заговор.
Закончив, отошёл, а политрук, устроившись поудобнее, вытащил из-под гимнастёрки свёрток в грязной холстине, перевязанный бечёвкой, положил на колени и накрыл ладонью. Я заметил это, но спрашивать не стал.
Тем более что сейчас меня стало беспокоить другое.
Видя, что никто инициативы не проявляет, а все, кажется, собрались отдыхать, я кашлянул, привлекая внимание, и сказал:
– Товарищи, думаю, нам нужны часовые – двоих хватит. Один смотрит вперёд, другой назад. Предлагаю менять каждые два часа.
Таранов поднял на меня красные, воспалённые глаза и прохрипел:
– Кто ты такой? Я здесь старший.
– Я не командую, я предлагаю, – ответил я.
Он помолчал, внимательно разглядывая меня цепким взглядом, а потом усмехнулся углом рта:
– Правильно напомнил. Слушай мою команду: первыми дежурят Безбашев и Тяпушкин. Потом Ковалёв с Гриньковичем. Потом Сидоренко и я. Мне надо немного времени… Оклемаюсь…
– Вам надо лежать. Мы без вас покараулим. Второго Сидоренке подберём, – влез в разговор Гринькович.
– Лежать... – проворчал Таранов, но спорить не стал и закрыл глаза.
– Вот и решили, – негромко произнёс я и посмотрел на медсестру.
Та сидела в стороне, под большой елью, подтянув колени к груди и закутавшись в плащ-палатку, и, как и на пляже, смотрела в землю невидящим взглядом. Слёзы у неё давно высохли, и только вздрагивающие плечи выдавали, что внутри она всё ещё плачет.
Я встал и направился к ней. Но по дороге меня за рукав поймал Ковалёв.
– Дай ей побыть одной. Это ей самой пережить надо… Она ж ещё девчонка совсем… И хоть санинструктор, но крови такой прежде не видела.
– Я только аккуратно поинтересуюсь о её самочувствии, – пояснил я, делая шаг в сторону.
– Ты её не пугай…
– Не буду.
Тяпушкин называл её медсестрой, а она, выходит, санинструктор. Это объясняло и сумку, и то, как она, всхлипывая, шла за нами, не спрашивая куда. Не объясняло только одного: почему на ней была мужская гимнастёрка. Но спрашивать об этом сейчас не стоило.
Подошёл к ней не спеша, чтобы она видела меня всё время, и сел сбоку, на расстоянии вытянутой руки. Сразу заговаривать не стал – просто сидел и дышал ровно, пока она не перестала вздрагивать при каждом моём движении.
– Маша, – сказал я, наконец, негромко. – Ты же меня помнишь? Я – Иван.
Она не подняла головы – всё ещё в ступоре. Я это прекрасно понимал и продолжил мягким тоном:
– Рассказывать ничего не нужно. Просто дыши, а я задам ритм. Вдох – помедленнее. Теперь выдох, ещё медленнее.
Первые два раза она сбилась, всхлипнув, но я продолжал ей внушение – и скоро дыхание у неё выровнялось.
Кто-то хмыкнул за спиной – Тяпушкин, конечно. Сидевший неподалёку Сидоренко подался вперёд, приоткрыв рот, будто на фокусе.
Я на него лишь покосился, но ничего объяснять не стал.
Девушка тем временем перевела взгляд на свои руки и прошептала:
– Кровь. У меня на руках кровь.
– Это не твоя, – сказал я. – Ты никого не убивала. Скажи мне лучше, что ты сейчас видишь вокруг. Просто называй, что попадётся на глаза.
Она помолчала, а потом негромко спросила:
– А зачем?
– Так надо. Прошу, сделай, как я говорю. Обещаю, должно стать легче.
Она задумалась и проговорила:
– Ель. Плащ-палатка. Твой сапог... Муравей на ветке. Красноармеец Ковалёв.
– Хорошо. Теперь послушай и скажи, что слышишь.
– Птица. Ветер. Твоё дыхание.
Я подождал ещё немного и сказал ровным голосом:
– Тебя трясёт потому, что тело догоняет то, что было. Это нормально.
Плечи у неё перестали ходить ходуном и она наконец подняла на меня глаза. Лицо было в грязных разводах, но взгляд уже осмысленный, только очень усталый.
– Нам нужен человек, который разбирается в ранах, – сказал я. – Гринькович на первых порах помог, но он не профи. У товарища политрука голова, у Ковалёва рука. Посмотришь?
Она помолчала, а потом кивнула.
– Гринькович, – обернувшись, позвал я. – Сумку с красным крестом и флакон не потерял?
– Нет, – он порылся в вещмешке и принёс медаптечку.
Она взяла её двумя руками, заглянула внутрь и, шмыгнув носом, деловито спросила:
– Что тут?
– Индивидуальные пакеты, жгуты, йод и ещё всякое. А во флаконе шнапс, для обеззараживания.
– Сойдёт, – сказала она и посмотрела на свою пустую сумку, висевшую через плечо: – А у меня только бинты были. И то некоторые уже перестиранные. А теперь вот и их нет. Потерялись…
Она собиралась вновь заплакать. Но я ей не дал этого сделать, напомнив о раненых, которым требуется помощь.
Девушка сумела взять себя в руки.
К Таранову она хоть и подошла пошатываясь, но сама, без чьей-либо помощи.
Начала разматывать повязку – и вблизи стало видно: рана чистая, не тронутая йодом, а бинт наложен наспех, кое-как, лишь бы остановить кровь. Гринькович обработал как умел.
Узел у виска оказался затянут туго, и распустить его не вышло – пришлось достать из сумки ножницы и подрезать узел. Руки у неё ещё дрожали, но двигались всё увереннее, и минуты через две это были уже совсем другие руки – чёткие и быстрые.
Таранов покосился на лезвие и напрягся.
– Дочка, полегче, ухо мне не отхвати.
– Не отхвачу, – ответила она, не отрываясь от дела. – Потерпите, товарищ политрук.
Вскоре она уже перебинтовывала Ковалёва. Тот сидел смирно, лишь морщился, когда она туго стягивала повязку.
Маша, не отрываясь от работы, повернула голову ко мне:
– Откуда ты это знаешь? Про дыхание и про всякое другое…
– В ОСОАВИАХИМе на курсах так учили работать с пострадавшими, – придумал я более-менее правдоподобную версию.
Гринькович на мгновение прищурился и вернулся к своему делу.
Но я за эту секунду увидел, что в его взгляде чувствовалось не только удивление, но и что-то напоминающее недоверие.
– Хорошие курсы, – заметила Маша, не поднимая головы от бинта.
– Нормальные, – вздохнул я и переместил внимание на насущное: – Патронов у нас мало. Еды ещё меньше. Засиживаться тут не стоит.
– Ты прав, – прохрипел политрук. – Но надо понять, куда нам идти.
– Так карта ж есть. Давайте глянем, – оживился Тяпушкин, залез к себе в мешок и вытащил планшет. – Вот, у немца снял.
– Давай сюда.
Таранов, морщась от боли, раскрыл планшет, расстелил карту на траве перед собой и завозил губами по строчкам.
– Всё по не нашему… Ни бельмеса не понимаю…
– Я в школе немецкий учил, – неожиданно произнёс Гринькович. – На тройку. Так что – не обессудьте.
– Попробуй, – сказал политрук и протянул ему планшет.
Мы столпились вокруг.
– Вот река, Шумилка, кажется, мы у неё были, – бормотал боец, водя пальцем по карте. – Вот деревня, Полюшко. А это дорога, на востоке... Да, две линии и штрихи. А тут что за слово... «Зумпф»...
– Sumpf – болото. Рядом «unpassierbar» – непроходимо. Юг от дороги немцы сами отметили как топь: техника там не пройдёт, – сказал я, не успев подумать.
Гринькович поднял голову.
– Ты что, тоже немецкий знаешь?
– Немного.
– Откуда?
– От верблюда, – буркнул я. Но, понимая, что ответить что-то надо – ведь у всех вновь удивлённо округлились глаза, – добавил: – Тоже в школе учил, но кроме этого ещё и с учителем дополнительно занимался. Способность у меня к языкам.
– Полгода молчал, а сам вон какой, – присвистнул Сидоренко.
А Тяпушкин хлопнул по плечу:
– Ты у нас, Ванька, шкатулка с секретами.
Политрук закашлялся, а потом спросил:
– А почему раньше не говорил?
Все ожидающе посмотрели в мою сторону.
Я выдержал театральную паузу и со вздохом, опустив глаза, произнёс:
– Стеснялся…
Тяпушкин хохотнул.
Гринькович не засмеялся.
– Стеснялся, значит, – проговорил он. – Полгода рта не раскрывал, а сегодня и немцев кладёшь, и по-немецки читаешь – странно это...
Смешки стихли. Тяпушкин перестал улыбаться и посмотрел сначала на него, потом на меня.
– Отставить, – оборвал Таранов. – Он нас сегодня всех вытащил. Будет время – разберёмся. А сейчас дело!
– Конечно! Но раз он неплохо знает, то пусть и читает, – Гринькович протянул мне карту.
Больше я, так сказать – «стесняться» не стал. Начал читать.
Названия складывались сами: Шумилка, Полюшко, «Rollbahn» – немецкое слово для большой дороги, по которой идёт снабжение.
Кроме этого, нашёл приблизительно местность, где мы были на реке, и, ориентируясь на это, предположил, где мы находимся сейчас.
– Мы вот здесь, – я ткнул пальцем в зелёное пятно левее синей жилки ручья.
Гринькович наклонился, посопел и покачал головой.
– Не здесь. Ручей-то мы переходили? Переходили. А он у тебя, гляди где? Значит, и мы восточнее. Километра на три.
Я посмотрел ещё раз. Действительно ручей лежал ровно там, где показывал его палец, а я его проглядел, торопясь прочитать надписи.
– Верно, – признал я. – Ошибся.
Гринькович удовлетворённо засопел. Похоже, эта ошибка понравилась ему больше, чем весь мой немецкий.
А мне было не до того. Три километра восточнее значило, что дорога с колоннами куда ближе, чем я думал.
– Где фронт? – спросил Таранов.
– Тут карандашом стрелки, все на восток, – показал я. – Колонны идут по этой дороге. А наши... наших тут вообще не обозначено.
Повисло тяжёлое молчание. Все смотрели на карандашные стрелы, ползущие на восток и, вероятно, внутри ощущали то, что и я, – пустоту и безысходность.
– Значит, наши скорее всего находятся там, где заканчиваются стрелки, или ещё дальше, – нарушил тишину командир, сделав предположение, потом немного помолчал и продолжил. – А мы, выходит, сейчас в немецком тылу. Н-да… не было печали. – Он поморщился от боли, потрогал рукой повязку и произнёс: – Ладно, бойцы, давайте отдыхать. Утром решим, куда идти.
Потом ужинали. Хлеб делили скупо – по кусочку. Консервы шли не быстрее – по ложке на брата.
Поели – и стало немного легче. Разговор потёк сам собой, вполголоса.
Сначала вспомнили тех, кто остался у реки.
– А того, что «один на один» кричал, я даже толком не знал, – сказал Сидоренко, не поднимая головы. – Помню только, что из третьего отделения и фамилия у него Егоркин, вроде бы. Смелый был.
– Ага, Егоркин, – буркнул Тяпушкин и вздохнул.
Таранов, не открывая глаз, проговорил:
– Всех записать. Кто где остался. Выйдем – доложим.
Гринькович достал огрызок карандаша из кармана гимнастёрки и стал писать на обороте немецкой бумажки.
Солнце клонилось к соснам, но до темноты оставалось ещё долго: ночи здесь, в июне, короткие и светлые.
– А ты, Безбашев, парень не промах! Стреляешь метко! И немецкий знаешь! Только жаль, что скрытный! – произнёс Тяпушкин, зевая.
– Не скрытный, а стеснительный, – негромко произнёс Ковалёв.
– Обычный, – отмахнулся от них я, закрыв глаза.
– Интересно знать, откуда такие таланты? – задумчиво произнёс Гринькович.
– Я ж сказал: в ОСОАВИАХИМе был отличником, в тире стрелял метко, и ловкий от рождения. Хотели в разведку взять.
– Но не взяли, потому что ты, Ваня, – Безбашенный, – неожиданно предположил Тяпушкин.
– Как у него фамилия обязывает – Безбашев, – хохотнул Ковалёв.
Все заулыбались, а Тяпушкин продолжил глумиться:
– Разрешите обратиться, товарищ Безбашенный?
Вначале все на секунду замолчали, вероятно прикидывая, насколько нелепо это звучит, а потом засмеялись.
Смех вышел короткий, но неподдельный, и ненадолго отпустило и раскрепостило всех – настолько, что дальше уже само потянулось: разговор свернул к тому – кто откуда.
Сидоренко, отогревшись, представился Петей: из-под Смоленска, токарь.
– Артём. Ленинград. Слесарь, – сказал Ковалёв, будто анкету заполнял.
– Вячеслав Пантелеймонович, – важно отрекомендовался Тяпушкин и, выждав, пока все проникнутся, добавил: – А по-простому Слава. Пантелеймонович – я и сам через раз выговариваю.
Гринькович назвался Семёном Романовичем и тут же спросил, откуда я. Я ответил: Бронницы, как было записано в книжке.
Когда дошла очередь, девушка, кутаясь в плащ-палатку, сказала так тихо, что мы едва расслышали:
– Маша. Из Минска. Студентка мединститута. Здесь санинструктором.
Все повернули головы к ней. Она смутилась.
– А почему ты в мужской форме была? – тихо спросил Гринькович. – Если не секрет.
– Да какой там секрет… Свою постирала, – ответила она. – В тазу мокла, у речки. А тут немцы... Схватила первый комплект, что под руку попался. Мне всё большое. – Помолчала. – Вот так и вышло.
– Тебе идёт, – неуклюже выдал Тяпушкин комплимент, но все на него перевели хмурые взгляды и он прикусил язык.
Маша слабо улыбнулась – впервые за день – и стало легче.
Когда народ начал засыпать, из-за того что была наша очередь, мы с Тяпушкиным заняли пост на краю ельника, под большой елью – оттуда видны были и поляна, и тропа. В траве у опушки пели сверчки.
Вглядываясь в ночной лес, раздумывал о своём положении. И оно было безрадостное – начало войны и о нём я толком ничего не помнил.
Знаю, что 22 июня случилось нападение, знаю, что немцы вот-вот займут Минск, знаю, что Брестская крепость отчаянно бьётся и будет биться ещё месяц, знаю, что Красная армия дерётся изо всех сил, но отступает, отходя всё дальше и дальше на восток.
А вот что конкретно происходит и будет происходить в местах, куда я попал, мне было не известно. Точнее нет – известно – будет оккупация на несколько лет. Но деталей я, как ни старался, вспомнить не мог.
Но даже и без этого, можно было понять, что положение отчаянное. К тому же, из уцелевших я один хоть что-то понимал в войне – а значит, помогать всем выжить, хочешь не хочешь, а придётся мне.
«Что ж, не впервой».
Тяпушкин долго молчал, привалившись спиной к стволу, а потом спросил:
– О чём думаешь?
– Как выжить, – признался я. – И как вытащить всех.
– Всех? – Он даже привстал.
– Всех.
– Оптимист.
– Реалист.
Тяпушкин покачал головой, помолчал, а потом довольно проворчал что-то о новых сапогах – для него сейчас это было явно важнее нашего разговора. На этом он умолк.
Какое-то время сидели молча. Потом он вполголоса спросил, где я жил до армии, и я соврал что-то простое – про мать, про огород, слова сами нашлись. Он в ответ рассказал, как до войны чинил соседям крыши за самогон, и разговор так и катился дальше, ни о чём – просто чтобы не молчать в темноте.
Часа через два нас сменили. Ковалёв с Гриньковичем заняли пост, а мы вернулись в ельник. Лёг там же, где сидел, и уснул почти сразу, не успев додумать ни одной мысли.
Однако выспаться в эту ночь мне было не суждено.
– Тревога! Немцы! – почти сразу раздался крик где-то рядом.
И тут же началась стрельба – со всех сторон...