LNCrawler

Глава 3

Петербургский Врач 10 — author.today · All chapters

Глава 3

Человека с грыжей привезли ночью.

Ломовой извозчик с Песков, лет пятидесяти, тяжелый, красный, с руками как лопаты. Доставили его артельщики, на своей же телеге, на сене. Двое из них стояли теперь в приемной с шапками в руках и смотрели на меня так, будто я мог его отругать. Ущемило еще вечером, при погрузке. Он выпил водки, чтобы отпустило, и лег. Начало рвать. Рвало желчью.

Я осмотрел его на столе в перевязочной. Справа в паху выпячивание с кулак, плотное, горячее, не уходит под пальцами. Живот начинал вздуваться, но еще мягкий. Пульс за сто. Рвота горькая, зеленая, без калового запаха. Значит, кишка пока не омертвела. Есть часа два, может, три.

Я послал за Кулагиным. Григорий Иванович уже кипятил инструменты, не дожидаясь команды. За тридцать лет он видел столько ущемленных грыж, что понимал по лицу, куда идет дело.

- Эфир, - сказал я. - Не хлороформ.

- Эфир так эфир.

Больной боялся. Не операции, а того, что ему отрежут «все хозяйство», как он выразился. Я объяснил, что резать будем не там и не то, а кишку, которая застряла в дыре, вернем на место. Он подумал и сказал: ну, режь. Потом попросил не говорить артельщикам, если будет кричать. Я обещал.

Григорий Иванович положил на лицо маску и стал капать, считая вслух.

Разрез над выпячиванием, вдоль пахового канала. Кожа, клетчатка, апоневроз. Под ним грыжевой мешок, напряженный, синеватый. Я вскрыл его осторожно, и оттуда пошла мутная темная жидкость. Кулагин подставил лоток. В мешке лежала петля тонкой кишки, темно-красная, почти черная у самого кольца, раздутая, как кровяная колбаса. Ущемляющее кольцо было плотное, и я рассек его по зонду, вверх, чтобы не задеть сосудов, и петля сразу подалась.

Теперь самое главное. Резать или не резать.

Я вывел петлю наружу, чуть больше, чем нужно, чтобы видеть обе борозды от кольца, и обложил ее салфетками, смоченными в теплом солевом растворе. Григорий Иванович держал их наготове в миске на спиртовке. Кулагин смотрел на часы. Мы ждали. Пять минут. Восемь. Темный цвет стал уходить, сначала по краям, потом ближе к кольцу. Кишка заблестела. По ней прошла волна, слабая, но прошла. Я взял брыжейку двумя пальцами: сосуды пульсировали. Борозды остались, бледные, но без черноты.

- Живая, - облегченно вздохнул Кулагин.

- Да.

Я погрузил ее в живот, ушил мешок и сделал пластику по Бассини: подшил мышцы к паховой связке позади канатика, шелком, в четыре шва. Кожу закрыл узловыми. Повязка. Все. Час и десять минут.

Больной проснулся плохо, с рвотой, как почти все после эфира, и ругался на всю больницу. Но к утру ругался уже тише, а пульс упал до девяноста. Я записал операцию в историю болезни, по порядку, и внизу расписался: ординатор Дмитриев.

Лебедев пришел к восьми, посмотрел повязку, посмотрел живот, посмотрел на меня.

- Бассини?

- Он самый.

- Кишку не резали?

- Порозовела, чего ее резать…

- Повезло мужику. Бывает же такое.

Он одернул халат.

- Идите спать, Вадим Александрович. Обход я проведу.

Я пошел домой, но спать не лег. Аня сегодня шла на лекции в первый раз.

Она ушла в семь. Семён отвез ее на извозчике до самых дверей и хотел ждать, но она его прогнала. Это он мне доложил, когда я вернулся, и добавил, что Анна Николаевна велели передать: ждать не надо, а придет, когда придет.

Она пришла в четвертом часу. Я услышал дверь, шаги и голос Семёна, а потом она вошла в столовую, не сняв шляпы, села, положила на стол сверток в бумаге и посмотрела на меня.

- Ну? - спросил я.

- Кость, - сказала она и развернула бумагу. - Лопатка. Выдают на дом, под расписку, на три дня. На всех не хватает, по одной на троих, но я успела первой. Вадим, ты не представляешь.

- Представляю. Рассказывай.

Она сняла шляпу, бросила ее на стул и стала рассказывать.

В восемь она сидела в аудитории. Аудитория большая, амфитеатром, скамьи в десять рядов, и на скамьях женщин человек семьдесят, все в темном, все с тетрадями. Она пришла без четверти восемь, и ей достался пятый ряд. Кто пришел в восемь, стоял. Профессор вошел с последним ударом часов, за ним служитель вкатил на подставке скелет, и профессор начал сразу, без вступлений и без «милостивые государыни». О кости как о ткани. О том, что она живая, что она растет, ломается и срастается. Потом про позвонок: тело, дуга, отростки. Говорил час, ни разу не заглянув в бумагу, и подставку со скелетом поворачивал сам.

- А потом в анатомическом театре. Не резать, - сказала она, - до трупов еще далеко, только кости. Прозектор дал каждой в руки позвонок и велел найти все, что называл профессор. Я нашла. А одна не нашла отверстие в поперечном отростке, и он сказал ей, что это шейный, и у шейных оно есть, а она спросила, у всех ли. И он спросил на всю аудиторию, сколько шейных позвонков у жирафа. Все молчали.

- А ты сказала: семь.

- Я сказала: семь, как у всех млекопитающих. Он посмотрел на меня и спросил фамилию. Я сказала: Дмитриева.

- Правильно.

- Еще одна спросила, сколько мне лет. Глазастая! Я честно сказала: семнадцать. Она сказала: как вас взяли. Я сказала: взяли. Объяснять ничего не стала.

Аня посмотрела на лопатку.

- Они все старше. Есть двадцати пяти, есть тридцати. Одна фельдшерица из Вятки, у нее двое детей, она приехала одна, дети у матери. Она рассказывала мне про свою больницу, я рассказывала про Харбин. Она сказала, что я ненормальная. По-моему, сказала с уважением.

Потом была физика. Профессор показывал опыты с электрической машиной, искра прыгала с треском, и первый ряд отшатывался. Потом химия, где получали хлор, и половина аудитории чихала.

- А я нет. После барака мне ваш не страшен.

- Ела что-нибудь?

- Не помню. Кажется, нет.

Семён уже нес из кухни. Она ела, не переставая говорить, с лопаткой на столе рядом с тарелкой, и я слушал. Про инспектрису, которая стоит в коридоре и смотрит на всех так, будто считает. Про то, что халат надо было взять, потому что в анатомическом без халата нельзя. Про то, что завтра опять в восемь, и что профессор запирает дверь.

- Ты понимаешь? - сказала она. - Опять в восемь. Каждый день.

- Понимаю.

- Нет, ты не понимаешь. Я боялась, что там будет скучно. Что будет как в гимназии, только про кости. А там… - Она не нашла слова и взяла лопатку. - Вот. Это ость. Это акромион. Это суставная впадина, в нее входит головка плеча. Мне это интересно, Вадим. Мне это интересно так, что я забыла поесть.

- А вот этого забывать не надо! Вредно для желудка!

Халат она купила в тот же вечер. Два: один себе, второй на смену. Лопатка три дня лежала у нее на столе, между тетрадью и учебником, и по вечерам она брала ее в руки, как берут в руки вещь, которую жаль отдавать.

С Николаем я решил не тянуть.

Место освободилось само собой: палатного надзирателя в лечебнице больше не было, потому что надзиратель стал ординатором. Беликов держал должность пустой.

Я предложил Николая.

- Отставной прапорщик, - с сомнением сказал Беликов. – Да еще и раненый.

- В легкое. На Кавказе. Тяжелого он поднимать не будет, ему и не надо. Надо смотреть, считать и записывать.

- Пьет?

- Не слишком. Как все. Не как Гаврила.

- Грамотный?

- Рапорты писал. Голова у него лучше, чем у половины канцелярии.

Беликов снял очки.

- Ваш человек?

- Мой. Он меня выручал столько раз, что я сбился со счета. Ни разу не попросил ни копейки. Живет на пенсию, подрабатывает.

- Ясно.

Он надел очки.

- Тогда сорок по ведомости. Десять из фонда, как давали вам, только меньше. Пусть придет, посмотрю на него. Если увижу, что человек дельный, возьму.

На Суворовский я поехал в тот же вечер. Дом был тот же, лестница та же, дверь та же.

- Заходи. По старым делам или по новым?

- По новым. Садись, Николай Степанович.

Он сел на койку, я на табурет. Он закурил, закашлялся, потер грудь.

Я рассказал. Про место, про сорок и десять, про то, что делать. Смотреть за служителями, чтобы не пили на дежурстве. За бельем, чтобы менялось. За тем, чтобы больных носили, а не роняли. И записывать все это в книгу. Про Беликова, который хочет посмотреть на него сам.

Николай слушал, глядя на папиросу.

- Это как фельдфебель, - сказал он. - Только без роты.

- Примерно.

- Это я могу. - Он помолчал. - Пятьдесят. Мне пенсии восемнадцать. Я тут соседям прошения переписываю, Смородину счета проверяю, за это по гривеннику, по полтиннику. В хороший месяц едва выходит тридцать. В плохой сам знаешь.

- Знаю.

- Пятьдесят и место. - Он затянулся и снова закашлялся. - Я ждал, что ты придешь. Не с этим, а вообще. Это, Вадим, редко бывает. Я много народу знал.

- Придешь?

- Приду. Когда?

- Завтра к восьми. К Беликову, старшему врачу. И оденься получше.

- А в чем? У меня сюртук один, и тот на похороны.

- Вот в нем и приходи.

Он засмеялся, закашлялся, махнул рукой.

- Ладно. А жена-то у тебя не рыжая?

- Не рыжая.

- Значит, Полина Андреевна врала. Так я и думал.

Утром он стоял у кабинета Беликова без четверти восемь, в черном сюртуке, застегнутом до горла, выбритый, с лицом человека, который пришел на смотр. Беликов взглянул на него, спросил, где служил, спросил, где ранен, спросил, умеет ли считать белье. Николай ответил на все коротко, стоя прямо, и в конце сказал: разрешите приступать. Беликов сказал: приступайте.

Скоро лечебницу стало не узнать.

Гаврила в восемь утра стоял в коридоре трезвый. Служители перестали курить у ледника. Белье считали при смене и записывали в книгу, которую Николай завел сам, разлиновав казенную тетрадь. Дарья Егоровна, которая двадцать лет воевала с прачечной в одиночку, сказала мне в коридоре, что новый надзиратель, конечно, кашляет, но зато на служителей теперь кричит не она одна. Григорий Иванович не сказал ничего, но при встрече с Николаем кивал ему первым.

Разговор у нас вышел вечером, во дворе. Он вышел покурить к дровяному сараю, я шел из десятого кабинета, и мы остановились у будки Рыжика. Рыжик вылез, осмотрелся и лег.

- Вадим. - Николай смотрел на огонек папиросы. - Ты не думай, что я не понимаю. Я понимаю. Ты мог никого не устраивать, ты мне ничего не должен. А устроил. Я тебе за это спасибо говорить не буду, потому что ты не любишь. Скажу другое.

- Скажи.

- Я тут теперь твои глаза и уши. Кто что говорит, кто куда ходит, кто с кем. Я это умею. В полку я про каждого знал, чем он дышит, оттого может и жив остался. Тебе это может понадобиться. Тут не полк, но люди те же.

- Может… Спасибо.

- И вот еще что.

Он понизил голос, хотя во дворе никого не было.

- Смотритель ваш. Баранов.

- Что Баранов?

- Дрянь человек. Я его с первого взгляда понял, когда он ко мне подошел знакомиться и руку жал двумя руками. У нас в полку каптенармус был такой. С солдатом ласков, с начальством еще ласковее, а воровал возами. Этот тебя не любит. Он на тебя смотрит так, будто считает, сколько ты стоишь и кому тебя продать. И на Беликова так же смотрит, только осторожнее, потому что боится.

- Я знаю. Ты прав.

- Знаешь.

Он бросил папиросу и растер сапогом.

- Я буду приглядывать за ним.

Он ушел в корпус, кашляя. Рыжик посмотрел ему вслед и положил голову на лапы.

Диплом выдали через несколько дней после свидетельства.

Извещение пришло городской почтой: явиться в канцелярию конференции для получения диплома, имея при себе временное свидетельство и деньги на гербовый сбор. Тот же старик с бакенбардами взял у меня свидетельство, посмотрел его на свет, положил в папку и вынул из другой папки лист.

Большой, плотный, с печатным текстом и с гербом. Что Дмитриев Вадим Александрович, по выдержании установленных испытаний, удостоен Императорской Военно-медицинской академией степени лекаря со всеми правами и преимуществами, сему званию присвоенными. Подписи начальника академии и ученого секретаря. Печать. Число.

- Распишитесь, - сказал старик. - Вот здесь. И вот здесь, что временное сдали.

Я расписался дважды. Лист он свернул в трубку, перевязал тесьмой и подал мне, не глядя, как подавал до меня тысяче других.

- Всего хорошего, господин лекарь.

Дома Аня развернула трубку на столе, придавила углы книгами и прочла вслух, от герба до числа.

- В рамку, - сказала она.

- Нет, в стол.

- Почему?

- Потому что в рамке он для гостей. А он для меня.

Она подумала и не стала спорить. Диплом лег в ящик стола в кабинете, к свидетельству о браке и к грамотам, и ящик я запер.

Лебедев, узнав про диплом, хитро посмотрел на меня.

- Ну вот, - сказал он. - Теперь-то уж точно. Вадим Александрович, вы обещали ресторан через неделю. Пора уже!

- Хорошо. В пятницу.

- В пятницу. Слово?

- Слово.

Ресторан выбирал Лебедев, и выбирал долго.

У Палкина мы уже были, сказал он, Александр Павлович платил, и оркестра там нет. Донон это для тех, кто хочет, чтобы его увидели. Кюба то же самое, только по-французски. Значит, «Медведь». Румыны играют, кухня приличная, и зала такая, что восемь человек за одним столом никому не мешают.

Восемь и вышло. Беликов с женой, Лебедев с женой, Веденский, Кулагин, Аня и я.

Жену Беликова я видел в первый раз. Екатерина Осиповна оказалась большой, спокойной женщиной с седыми волосами, гладко зачесанными, в темном платье без единой оборки. Она села рядом с Аней, посмотрела на нее и сказала, что двадцать лет проездила с мужем по земским больницам. В одной из них, в Тверской губернии, она сама варила щи на сорок больных, когда кухарка запила. С этого они и начали и до конца вечера не останавливались.

Лидия Матвеевна, жена Лебедева, была другой породы: маленькая, быстрая, в светлом, с прической, которая стоила ей, судя по всему, часа перед зеркалом. Она смеялась всему, что говорил муж, и это у них, видимо, было давно заведено и обоих устраивало.

Веденский пришел в новом сюртуке, который сидел на нем, как чужой, и весь вечер одергивал рукава. Кулагин надел все, что у него было парадного.

Оркестр сидел на возвышении в конце залы, человек десять, и играл негромко, что-то тягучее, южное. Половые ходили бесшумно. Лебедев заказывал, не спрашивая никого: закуску, уху из стерляди, телятину, что-то еще, и к этому рейнвейн, потом красное. Я сказал, чтобы счет подали мне, и он кивнул, как кивают, когда об этом и так договорено.

Первым встал Беликов.

- Господа. За лекаря Дмитриева. - Он поднял бокал и посмотрел на меня поверх очков.

Выпили. Оркестр перешел на что-то повеселее.

Лебедев говорил вторым, стоя, с полным бокалом. Поздравлял, шутил. Лидия Матвеевна смеялась. Аня тоже.

Веденский встал после второй бутылки красного, и я понял, что сейчас будет.

- За пенициллин и за все остальное, - сказал он громко. - За то, чтобы это печатали. Под настоящей фамилией. Без помощи кого бы то ни было.

- Борис Михайлович, - сказал Беликов. - Тише. Здесь не Пироговское общество.

- Ничего! Пусть слышат!

За соседним столом посмотрели и отвернулись. Веденский сел, довольный.

Кулагин встал последним, красный до ушей, и сказал, что хочет выпить за Анну Николаевну, будущего врача. Аня подняла бокал и ответила: за первый курс. И спросила, помнит ли он, Петр Андреевич, лопатку. Кулагин помнил все.

Дальше пили просто так. Екатерина Осиповна рассказывала Ане про земскую больницу, где на одного врача приходилось четыре уезда, а на четыре уезда одна лошадь, и Аня слушала, не отрываясь. Лебедев пригласил жену на вальс, потом пригласил Аню, и она пошла, оглянувшись на меня. Я не танцевал. Я сидел, пил второй бокал рейнвейна, что было больше, чем за весь прошедший год, и смотрел на них.

Беликов пересел ко мне.

- Вадим Александрович. Вы сейчас, надо думать, ничего не слышите.

- Почему же, слышу.

- Тогда слушайте. Что бы дальше ни было, а что-нибудь будет, потому что с вами всегда что-нибудь бывает, вы у меня в лечебнице свой. Я это редко говорю. Все.

Он вернулся на свое место, и Екатерина Осиповна посмотрела на него так, будто знала, что он сказал.

Счет принесли на подносе, в полночь. Аня заглянула и открыла рот.

- Вадим.

- Не волнуйся.

- Как не волноваться...

Я заплатил. Сто с лишним рублей. Пятьсот бесединских лежали дома в столе, под дипломом, и сто из них теперь остались здесь. Не жалко. Заслужили.

Домой ехали в двух извозчиках. Аня в первом молчала, потом сказала, что Екатерина Осиповна звала ее к себе в четверг и что она пойдет. Потом положила голову мне на плечо и уснула. Семён открыл нам, посмотрел и ничего не спросил.

Утром голова была не самая ясная. Когда я пришел, в ординаторской сидел человек.

Не наш. В фуражке с бляхой, в форменной шинели, с кожаной сумкой на ремне. Казенный рассыльный. Он встал, когда я вошел, и спросил, я ли лекарь Дмитриев.

- Я.

- Вам пакет. Велено вручить в руки и взять расписку.

Пакет был плотный, серый, с угловым штампом. Главное военно-медицинское управление. Внутри половина листа, отпечатанная на машинке, и от руки только фамилия и час.

Лекарю Дмитриеву надлежит явиться сего числа к трем часам пополудни в Главное военно-медицинское управление, к начальнику управления, имея при себе диплом на степень лекаря и документы о воинской повинности. Подпись столоначальника. Ниже штамп.

Причины не было. Ни слова о том, зачем.

Первое, что я подумал - академия военная, диплом военный, значит, какие-то бумаги по ведомству, которые надо подписать после испытаний. Или представление Беседина: он говорил про орден, а орден бывшему зауряд-врачу должны проводить через военных. Что-нибудь такое. Формальность.

Потом я перечел. Надлежит. Не «приглашается», как писала академия. Не «просит пожаловать». Надлежит явиться, к трем часам, к начальнику управления. И рассыльный, который стоял у двери и ждал не ответа, а расписки, что я это получил и, стало быть, знаю.

Так не приглашают. Так вызывают.

- Распишитесь, ваше благородие, - сказал рассыльный. - Мне велено с распиской.

Я расписался.

Диплом лежал дома, в ящике стола. Бумаги о воинской повинности тоже: свидетельство о приписке, которое я получил еще с гимназическим аттестатом, и бумага об увольнении из зауряд-врачей, которую в свое время устроил Ракитин. Я сходил за ними. Аня была на лекциях и должна была вернуться к четырем. Семёну я сказал, что вернусь, когда вернусь.

Управление помещалось в казенном доме с длинным коридором, по которому ходили люди в вицмундирах с папками, и в конце коридора была приемная начальника. Стол у окна. За столом столоначальник, немолодой, в очках, с лицом, на котором ничего не было написано. Вдоль стены стулья. На одном сидел молодой врач с саквояжем в ногах, и по саквояжу было видно, что он едет далеко и не завтра, а сегодня.

Я подал бумаги. Столоначальник взял диплом, развернул, прочел, положил рядом с папкой, которую вынул из ящика, и стал сверять. Диплом, папка. Свидетельство о приписке, папка. Удостоверение, папка. Он водил пальцем по строчкам, и губы у него шевелились.

- Дмитриев Вадим Александрович, - сказал он не мне, а папке. - Зауряд-врач, уволен. Лекарь, диплом сего года. Так. Подождите. Его превосходительство примет.

На столе у него, кроме моей папки, лежали еще. Стопкой, с закладками. На верхней я прочел, потому что она лежала ко мне заголовком: списки врачей, назначаемых на Дальний Восток, отправка такого-то числа. Ниже фамилии, столбиком, и против каждой место. Харбин. Мукден. Владивосток. Молодой врач с саквояжем, видимо, был в этом столбике.

Я сел и стал ждать.

Начальник всего военно-медицинского управления не вызывает лекарей подписывать формальности. Для этого есть стол, есть перо и есть тот, кто сидит в приемной. Он вызывает, когда лекарь ему для чего-то нужен лично. Вопрос, для чего. Я перебрал то, что знал, и не нашел ничего хорошего.

Я ждал минут двадцать. Потом дверь открылась, и столоначальник сказал: пожалуйте.

Кабинет был большой, в два окна, с портретом, со шкафами. За столом сидел человек лет шестидесяти, седой, в вицмундире, с усталым лицом, и когда я вошел, он не встал, а показал на стул.

- Дмитриев? Садитесь. Сперанский. Времени у меня мало, у вас, как сейчас выяснится, еще меньше, поэтому без предисловий.

Я сел.

- Вы призываетесь на действительную службу и направляетесь на остров Сахалин.

Я ничего не сказал. Сказать было нечего, и я сидел и смотрел на него, а он на меня, и, кажется, он ждал именно этого: что я ничего не скажу.

- Теперь почему вы.

Он положил ладонь на папку, которая лежала перед ним. Мою папку, ту же, что была у столоначальника.

- В деле есть отзывы о вашей работе в Маньчжурии. Из отряда и из Харбина. Написано в них больше, чем пишут обычно. Что вы заведовали помощью раненым там, где заведовать было нечем. Что при вас смертность была в разы ниже, чем у соседей, и что это не случайность, а порядок, который вы завели. Нам нужен человек, который это делал. Не который якобы умеет по книге, а который делал все сам, в условиях, для этого не предназначенных.

Он помолчал.

- И чтобы вы не думали лишнего. Назначение подготовлено по запросу с Дальнего Востока. Просили человека, назвали, кого. Не по чьей-то частной просьбе отсюда. Я это говорю, потому что вы, как я понял из дела, человек, у которого есть причины думать лишнее.

- Понимаю, ваше превосходительство.

- Хорошо. Тогда смотрите.

Он повернул ко мне то, что лежало на столе. Карта, большая, на нескольких листах, склеенная, и на ней остров, длинный, узкий, как рыба, и напротив него берег. Поверх карты бумага, исписанная, со штампом. Донесение.

- Генерал Ляпунов, военный губернатор. Донесение прошлого месяца. Читать я вам его не дам, скажу своими словами. Остров снабжен очень плохо. Врачей на нем мало, и те, что есть, частью больны, частью ни на что не способны. Пункты помощи в трех местах: Александровский пост, здесь, Рыковское, здесь, Корсаковский пост, здесь. Между ними дорога, которая летом дорога, а после дождей нет. Морем вывозить раненых можно, пока в Татарском проливе нет японцев. Как только они там появятся, а они появятся, вывозить будет не на чем и некуда.

Он положил палец на пролив.

- Высадка более чем вероятна. Военные считают, что оборона острова нужна для того, чтобы остров не считался брошенным, когда державы сядут за стол. Надо удержать его до этого времени. Сколько - никто не знает. Обещать, что помощь придет, я вам не могу. Я не обещаю того, чего не знаю.

Он убрал палец.

- Теперь о том, кем вы там будете. На острове врачи двух ведомств. Войсковые, они наши. И тюремные, при лазаретах каторги, а каторга это тюремное ведомство, а тюремное ведомство это Министерство юстиции. Заведующий медицинской частью острова состоит при губернаторе. Чтобы вы могли распоряжаться и теми, и другими, назначение согласовано по двум ведомствам. Военное министерство вас направляет и дает вам власть над войсковыми врачами. Министерство юстиции распорядилось содействовать вам по островным лазаретам. Согласие по телеграфу получено. Предписание готово.

- И еще. Высочайшим приказом по гражданскому ведомству лекарю Вадиму Дмитриеву, за отличия, оказанные во время войны с Японией, пожалован чин коллежского асессора.

Он вынул из папки листы и подал мне.

Я прочел. Решение принято Военным министерством по соглашению с Министерством юстиции. На время военных действий лекарю Дмитриеву поручается заведование врачебно-санитарной помощью на острове Сахалине. Его распоряжения по устройству помощи раненым, по работе лазаретов и по распределению медицинских средств, управлению гражданскими и тюремными лечебницами обязательны для всего врачебного персонала острова. Подчиняется непосредственно военному губернатору. Копия предписания отправлена генералу Ляпунову.

- Это очень высокое назначение, - сказал Сперанский. - Такого не дают лекарям в вашем возрасте и с вашим врачебным стажем. Но у меня нет более подходящих кандидатур. Вы понимаете, что я вам вручил?

- Понимаю.

- Хорошо, что понимаете.

Я держал лист. Бумага как бумага. Машинка, две подписи, печать. Ни слова о том, что будет, если я не поеду. Об этом не пишут. Призыв есть призыв, а в военное время за неявку судят, и судят быстро.

- Когда я должен выехать?

- Бумаги и проездные документы будут готовы завтра, здесь, у столоначальника. Из Петербурга вы должны выехать через четыре дня. Поездом. Все предупреждены. Потом остров, пароходом или чем будет. Так что домашние дела решайте немедленно, Дмитриев. Сегодня. На остров нужно попасть раньше, чем сообщение с ним прервется. Если это случится, вы застрянете во Владивостоке.

Он встал. Я тоже.

- Все. Завтра к двенадцати, за бумагами.

На улице было светло и тепло. Я взял извозчика, назвал Литейный и по дороге ничего не думал. Потом отпустил его на углу и пошел на Тверскую пешком.

Что я скажу Ане.

Вот это и был единственный вопрос. Все остальное было не вопросом, а перечнем.

Ехать не хотелось. Совсем. Не потому, что там опасно, к этому я привык, а потому, что здесь все только началось. Зеленка, уголь, публикации, моя работа, Анина учеба.

И вместо всего этого остров, куда людей отправляют в наказание. А меня отправляют за то, что я хорошо работал. Смешно.

Отказаться нельзя.

Значит, ехать.

Тверская была уже видна. Вот она, моя лечебница. Я шел к Беликову. Сначала ему расскажу эти новости, потом Ане.

У ворот лечебницы стояла коляска. Хорошая, лаковая, с кучером на козлах, и рядом с ней, на тротуаре, стоял человек.

Высокий, прямой, в светлом пальто, с тростью. Он не ходил взад-вперед и не смотрел на часы. Он просто стоял. Прохор посматривал на него и не решался спросить, что ему угодно.

Я встречал его один раз в жизни.

Граф Батурин.

Он увидел меня раньше, чем я успел что-нибудь решить. Повернулся, посмотрел, и пошел ко мне через тротуар, прямо, не глядя по сторонам, как ходят люди, для которых улица расступается сама.

*****

435b75f2ff4656179dc7ec8704b8694f.jpg