LNCrawler

Глава 10

Речной Князь 8 — author.today · All chapters

Глава 10

Гонцов я отправил двоих. Сорока ещё в Хлынове дулся, что не его шлю, но тут без обид. Шли те, кто эти протоки ногами выходил. А двоих вместо одного я послал по простой причине. Одиночка в мшаре что покойник, который об этом пока не знает. Оступился, ушёл в окно, и некому выдернуть. Вдвоём же они шли связкой, след в след, один тонет, второй тащит. Подстрахуют друг друга.

Они ушли в серых сумерках, до света. Мшара приняла обоих и растворила две фигуры в своей пелене.

Войско лежало. Грива с рассвета стала просто лесом, вереск да сосны, и даже я, зная каждую лёжку, находил своих людей не вдруг. Пушки под лапником заросли так, что Сверчок свою едва отыскал. Говорили шёпотом, жевали лёжа. Тяжелее всех давалась тишина Шумиле. Твердецкий десятник был рождён греметь, у него даже шёпот выходил строевой, и на него шикала вся грива по очереди.

Беду принёс Кряж.

Он возник из вереска по своему обыкновению, весь и сразу, будто его здесь забыли с прошлого раза. Присел рядом, пожевал травинку.

— Худо, Кормчий.

— Говори.

— Мои у горба лежали. Так вот, покуда лежали, дозор мимо прошёл трижды.

Я прикинул и присвистнул про себя. Трижды за пол-утра это серьёзно. Значит, дозоры усилили.

— А прежде гораздо реже ходили, насколько я помню.

— Прежде дважды в день ходили. Лениво, по сухому краю, до старой ветлы да назад, — Кряж выплюнул травинку. — Теперь дальше ходят. К мшаре суются, Кормчий. Куда отродясь не совались.

Вот и ответ на вопрос. Линёва седмица вышла четыре дня тому. Гриня рыбаков не дождался, сложил у себя в голове два и два, и крепость перешла на осадное положение. Я этого ждал, на его месте я сделал бы то же самое. Только ждать беду и знать её в лицо это разные вещи. Теперь мне нужно знать про эти дозоры всё, чтобы ночью пройти к городу. Тропы, смены, промежутки, куда глядят. Добыть это знание предстояло за день, под глазами людей, которые ищут в мшаре именно нас.

— Пошли своих опять, — сказал я. — Пусть лягут ближе и смотрят до темноты.

— Ближе нельзя, — Кряж мотнул головой. — Край там голый, трава по колено. Серая свитка на зелёном лежит, глаз её сам найдёт. Моих взять трудно, а увидеть можно. Увидят одного, и всей затее конец.

Серое на зелёном. Я поглядел на его свитку, на вереск вокруг, и в голове у меня стукнуло старое воспоминание, из прежней жизни. Человека в поле выдаёт пятно и выдаёт край. Ровный горб плеч, круглая голова, прямая тень. Убери край, разбей пятно, и человек перестанет быть человеком для чужого глаза.

— Сетка есть? Под рыбу которая подйдёт.

Сетка нашлась, лыковая, из-под вяленой рыбы. Я встряхнул её, расстелил на вереске и стал вязать в ячеи всё, что росло под рукой. Пучок травы. Ветку вереска. Клок седого мха, его тут по соснам висело на сто лет вперёд. Вязал вразнобой, криво, и чем кривее выходило, тем было лучше, потому что ровно в лесу не растёт. Гнус с Бесом подобрались смотреть, сопели над душой. Готовую сетку я встряхнул, накинул на плечи молодому лесному из Кряжева десятка, поправил, чтоб свисало на лоб.

— Теперь так. Мы все отворачиваемся к соснам. А ты ступай вон туда, к кромке, и ложись в траву, где сам захочешь. Хоть в полусотне шагов, хоть ближе. Ляжешь, замри.

Лесной поглядел на Кряжа. Кряж кивнул. Мы отвернулись, я посчитал до полусотни, и мы стали смотреть.

Перед нами лежал голый склон гривы, вереск, кочки, редкая осока. Полусотня шагов чистого места, где прятаться некуда. Я слышал, как за спиной собирается народ, как дышит в затылок Шумила. Склон был пуст.

— Ушёл он, что ли, — неуверенно сказал Бес.

— Куда ушёл, тут идти некуда, — Гнус вытянул шею. — Во-он кочка шевельнулась… Не. Показалось.

Кряж не выдержал первым. Он пошёл по склону сам, разглядывая траву. Прошёл десять шагов, двадцать, остановился, вернулся на пять назад. Потом наклонился и выругался, впервые на моей памяти. Из травы, прямо у его ноги, поднялся горб из травы и мха, и у горба открылись глаза.

Народ выдохнул всей гривой. Кто-то сзади обережную читать начал. Старый лесной из Кряжевых, седой как лунь, смотрел на этот горб, не мигая, потом сказал тихо, с почтением.

— Леший. Чистый леший, братцы. Вот так он в лесу и сидит, а вы мимо ходите.

— Был человек, стал леший, — хмыкнул Гнус. — Кормчий, а обратно его перевязать можно? А то женихаться ему в этом несподручно.

Смех прошёл по гриве низом, в кулаки. Кряж поднял на меня глаза, и в них была лёгкая зубная боль. Я уже знал, что у него она означает восторг.

— С такими накидками можно и близко подобраться, — буркнул он.

— Тогда, братцы, вяжем накидки, — скомандовал я. — На людей Кряжа прямо сейчас, потому что они пойдут в передовой дозор. Ну и на нас к ночи сколько успеем и на сколько хватит верёвки. Сетки, бечева, у кого что найдётся. Вязать надо зелень с горба. Там она другая.

Кряж кивнул и растворился в лесу. Вскоре они принесли нам целые охапки и пошла работа.

До сумерек грива тихо шуршала. Мужики сидели в вереске и вязали траву в сетки, старательно, как бабы на посиделках. Гостомысл вязал молча, ловко, я засмотрелся на его руки. Старик поймал мой взгляд и усмехнулся в бороду.

— Сеть чинить всякий заставный горазд. А этакому меня никто не учил, — он поднял свою, встряхнул, полюбовался. — Погоди, не сказывай. Сам угадаю. Дед научил?

— Прадед, — согласился я.

Гостомысл крякнул.

Вскоре люди Кряжа ушли с гривы в сторону Глотки. Я смотрел им вслед и ничего не видел. Трава встала, трава легла. Больше на краю гривы не было никого.

*

Гонцы вернулись, когда солнце отвалило от полудня и покатилось вниз. А грива ещё шуршала зелёным рукоделием. Вереск у края лёжки качнулся, и они вышли к моей сосне, мокрые по самые брови, в тине, зато с такими рожами, что докладывать было уже нечего. Итак всё понятно. Старший, жилистый Корень, всё же присел рядом и доложил так, будто за солью к соседу сходил.

— Передали, Кормчий. Слово в слово. Нынче в ночь жди.

— Сами как сходили?

— Да как, — Корень почесал мокрую бороду. — Туда легко, назад легко. Посередь дела Жердяй разок булькнул, я его за шкирку словил. Он теперь мшару любит ещё больше прежнего.

Второй гонец, долговязый Жердяй, мрачно выжимал подол плаща и в разговор не вступал. Я отправил обоих отдыхать.

Нынче в ночь. Два коротких слова, а грива услышала их раньше, чем я успел хоть кому-то их передать. Лежбище задышало по-другому. Народ подобрался.

Ну и принялись мы вязать дальше для тех, кто пойдёт в голове. Бечевы не хватило, распустили запасную снасть. Шумила пришил к своей накидке столько, что стал похож на копну, в которой заночевал медведь.

— Дядя, тебя в этом за версту слыхать, — оценил Гнус. — Шуршишь, как целый лес.

— Зато не видать, — отрезал Шумила.

— Тебя, дядя, не видать, как грозу. Глазом нет, а нутром чуешь.

Кряжевы вернулись перед закатом, когда я уже начал коситься на солнце. Вернулись все, и по тому, как Кряж шёл ко мне через лёжку в полный рост, не таясь, я понял, что несёт он не беду. Он опустился на корточки, разгладил ладонью песок между нами и стал выкладывать веточками то, за чем ходил.

Расклад вышел такой. Дозоры ходили от города тремя тропами. Две вились по сухому берегу у воды и нас не трогали. А вот третья резала тот самый перешеек, которым нам катить пушки, другого пути для колёс через низину не было. По этой тропе ходили двумя сменами, встречь друг другу, да ещё на старой ветле сидел дозорный с рогом на поясе. Между обходами выпадал промежуток. Пешие в него проскакивали. Пушки не проскакивали никак.

— Значит, снимаем, — сказал я. — Тихо, живьём, в вязки, рты позатыкать. Дозорного на ветле первым.

— Мои наведут, — Кряж подровнял веточку. — Сам пойду да двое со мной. Укажем, где кто лёг, где кто ходит. Брать твоим.

Волк, слушавший через плечо, еле слышно присвистнул. Гостомысл не сказал ничего, только огладил бороду, но по глазам было видно, что старик опять ставит в своей голове новую зарубку. На его веку дозоры снимали ножом поперёк горла и никак иначе. Слово «живьём» в этом ремесле звучало для него чудней всех моих накидок.

Последний свет ушёл на разбивку. Всю толпень я развёл по десяткам, каждому десятку свой вожатый из ходивших, свой черёд и своя точка сбора под городом. Пушкари обматывали спицы, чтобы не скрипели. Когда я закончил и оглядел лёжку, солнце уже легло в мшару, и дымы над Глоткой стояли в закате прямые, мирные, вечерние. Там садились ужинать.

У котелка с разведённой сажей выстроилась очередь. Мазали лица, шеи, руки по локоть. Подходил человек, которого я знал, а отходило чёрное пятно с одними глазами.

— Красота, — Гнус размазал сажу по ушам и повернулся к Бесу. — Глянь-ка. Страшно?

— Эка невидаль. Ты в походе к вечеру всегда такой, — Бес фыркнул с вымазанной рожей

— А сам — то! — тихо возмутился Гнус. — У, рожа твоя наглая.

Шлемы ушли в мешки ещё засветло. Туда же легло всё, что блестело или брякало. Потом каждый десяток попрыгал на месте, по старому обычаю, у кого что брякнуло, тот перематывал и прыгал заново. Шумила прыгал дольше всех. На нём бренчало что-то неуловимое, он перевязывал уже всю сбрую по третьему разу, сопел, злился, а оно всё бренчало. Оказалось, серники в берестяном коробке. Переложили мхом, и копна из наконец запрыгала беззвучно.

Вперёд уходили первыми мы. Десяток в травяных накидках, Кряж с двумя своими следопытами, ну и я. Волк, когда понял, что я иду в голове, набычился было, но спорить при людях не стал, только придержал меня за локоть.

— Кормчий. Твоё дело общее, не передовое.

— Моё дело там, где важно, — ответил я ему тихо. — Нынче оно решается на той тропе. Пройдёт голова, пройдёт и тело. Веди колонну, хватит базар устраивать.

Шли медленно. Не шли даже, а перетекали, десять шагов, замерли, слушаем, ещё десять. Накидка на мне шуршала, кололась, цеплялась за всё подряд и грела, как шуба, я взмок на первой же версте. Зато в ней можно было лечь посреди голого места и пропасть. Мы ложились дважды, когда впереди чудилось движение, и оба раза это оказывался козодой.

Старая ветла встала из темноты раньше, чем я её ждал. Она была чёрная, разлапистая, и одна на весь перешеек. Кряж тронул меня за плечо и показал два пальца, потом вверх. Дозорный был на месте, на помосте в развилке, и нас от него отделяла сотня шагов открытой земли.

Мы легли в траву и стали ждать. Это оказалось самым трудным за всю ночь, лежать и ждать, когда у тебя за спиной идёт войско, потому что время ожидания крадёт у ночи темноту. Кряж ждал спокойно, по-охотничьи, он-то знал, за чем мы ждём. Дозорных он пас весь день и выучил их привычки лучше, чем их десятник.

Привычка не подвела. Дозорный завозился наверху, закряхтел, слез по сучьям вниз и отошёл от ветлы на десяток шагов, до ветру. Назад к ветле он не вернулся. Трава у его ног поднялась, обняла его, подержала и бережно, без единого звука уложила. Когда я подошёл, он уже лежал увязанный, с кляпом, и таращился на травяные горбы вокруг себя с таким ужасом, что мне стало его жалко. Мужик честно сидел на дереве, честно глядел в ночь. Против леших его службе выучки не дали.

Рог с его пояса я снял и повесил на свой. Кряж поглядел на это дело, хмыкнул и показал рукой вдоль тропы, туда, где над перешейком плыла низкая сырая мгла.

Настало время заняться другими дозорами.

Первый обход мы услышали раньше, чем увидели. Двое шли с факелом, и огонёк качался через весь перешеек, как бакен на тёмной воде. Я лежал в стороне от тропы, под кустом, и слушал, как шаги подходят ближе. Вместе с шагами подошёл разговор.

— …утопли они, говорю тебе, — бубнил молодой сонный голос. — Куда там Линь денется. Понесло в большую воду, перевернуло, вот и весь сказ. А мы из-за них который день без продыху ходим.

— Воеводе виднее, — отвечал второй, постарше. — Он зря не гоняет. Ничего, недолго осталось. Завтра наши вверх по рукаву пойдут, поищут. Сходят, воротятся, заживём по-старому.

Завтра. Вверх по рукаву. Я лежал под кустом и мысленно поклонился Грине. Толковый мужик держал крепость, всё делал правильно, всё вовремя. Опоздай мы на день, его отряд встретил бы нас посреди мшары. Но мы не опоздали.

Факел проплыл мимо и пошёл дальше, к ветле. А за спинами дозорных поднялась трава.

Два горба выросли с обочин без шороха, и пошли следом, шаг в шаг, вися у дозорных на самых плечах. Ещё два встали впереди, где тропа ныряла в ольховый куст. Молодой так и не понял ничего до самого конца, его взяли сзади в четыре руки, смяли, уложили, он только мыкнул в ладонь. Старший оказался ловчее. Он успел развернуться, бросил факел и рванул из-за пояса топорик, но травяной горб уже летел ему в ноги, второй в грудь, и накрыли его грамотно. Факел не долетел до земли. Чья-то рука поймала его на лету и только тогда затушила.

Вся работа заняла три моих вздоха.

Когда я подошёл, оба сидели спина к спине, увязанные, с кляпами, и смотрели на обступившие их травяные горбы. В глазах у старшего был не страх даже, а большая мужицкая обида. Люди ходят с огнём в ночь, чтобы их было видно издали. А тут из родной травы встало невесть что и спеленало, и крикнуть не дало, и даже факел отняло без уважения.

Второй обход взяли на том конце перешейка, без меня. Оттуда дважды прокричала сова, выждала и крикнула в третий раз. Кряж, лежавший рядом, шевельнулся.

— Всё, Кормчий. Спеленали.

Я только кивнул, раздумывая над тем, что нам нужно побыстрее перебросить силы, пока наших дозорных не хватились.

Кряж просигналил нашим совой и в темноте, тронулась колонна.

Полтораста человек с гаком прошли перешеек так, что я ни разу не поморщился. Десятки текли один за другим, след в след. Я стоял у тропы, считал и поглядывал по сторонам, прикидывая время. Пока что мы укладывались.

Пушки пустили последними. Здесь, на сухом берегу, они покатились легко, обмотанные спицы молчали, только колёса мягко давили песчаную землю. Расчёты вели их на руках, удерживая на укатанной тропе.

К городу подобрались в самый глухой час. Пахло уже не мшарой, а жильём, дымом из остывающих труб, хлевом.

Пушки встали в ольховнике, против ворот, на короткой прямой наводке. Кусты перед стволами мы не тронули, пусть стоят, живые кусты надёжнее любой присыпки. Повалить их дело одного мига, когда придёт час. Крень лёг у своего колеса. Гвоздь у своего. Расчёты вжались в землю, и ночь спрятала их.

Я обошёл позицию последним. Строй лежал подковой от Волка на левом краю до Бурилома на правом и у каждого на груди, в сухом кармане у сердца, ждал своего часа маленький огонь. Больше делать было нечего. Всё, что можно было придумать, мы придумали. Всё, что можно было пройти, прошли.

Я лёг рядом с Гостомыслом, достал из мешка малый горшочек и принялся рисовать на роже белой краской. Вёл пальцем по памяти, поверх сажи. Провалы глазниц. Треугольник на месте носа. Длинные зубы от уха до уха, через обе щеки.

Старик покосился на меня раз, другой. Потом повернулся всем телом и долго смотрел, и борода его в темноте шевелилась, будто он молился или ругался, я не разобрал.

— Свят, свят… — выдохнул он наконец. — Это на кой же ляд, парень?

— А ты глянь на меня и скажи, что видишь.

Он глянул. Крякнул. Отодвинулся на пол-локтя.

— Смерть вижу.

— Вот и они увидят, — я передал горшочек дальше, по цепи, и услышал, как справа тихо заржал Гнус, принимаясь за Бесову рожу. — Ворота вынесет гром, воевода. А людей выносит страх. Пушек у меня две, а страху — на всю крепость хватит. Грех таким добром не пользоваться.

Гостомысл помолчал. Потом вдруг хмыкнул, протянул руку и взял горшочек у соседа.

— Дай-кась. Уж коли идти в пекло, так хоть рожей по форме.

По подкове строя полз тихий шорох и сдавленные смешки. Войско рисовало себе лица. Я лежал, смотрел на чёрную гладь за стрелкой и ждал грома.