Глава 11
Ночами Гриня теперь спал плохо, а в эту ночь не ложился вовсе.
Он шёл по заборолу речной стены медленно, по-хозяйски, трогая ладонью верхи городен. Ночь стояла глухая, беззвёздная, река внизу лежала чёрная, как дёготь, и ни огонька не было на всей воде, вешки сняли с вечера, как снимали теперь каждый день. Где-то под кручей ворочалась на цепи досмотровая лодья. У пороковых ям горели укрытые угли, при каждом пороке дремала вполглаза своя обслуга. Крепость спала вполуха последние дни.
У третьей ямы он нашёл Василько.
Молодой князь сидел на валу, завернувшись в вотолу, и глядел на чёрную реку. Приехал он ещё засветло, будто бы глянуть, как перекладывали дальний порок, и вот опять застрял до ночи. Гриня уже не удивлялся. Из всех троих князей этот один ночевал при крепости чаще, чем дома.
— Не спишь, княже.
— Не спится, — Василько подвинулся, давая место. — Сядь, Гриня. Скажи мне, старый, только честно. Сколько уже ночей ты вот так ходишь?
— Сколько надо, столько хожу.
— Пятую ночь, я считал, — молодой помолчал. — Дядья мои спят. Борис, поди, десятый сон про свои лари глядит. А мы с тобой сидим тут, как два сыча, и караулим не знамо что. Может, они правы, а? Может, утопли твои рыбаки, и вся недолга?
Гриня не ответил сразу. Он и сам гонял эту мысль, как собака блоху, пятый день подряд.
— Лодка новая, крепкая, — сказал он наконец. — Линь на воде сызмальства. Шли они крадучись, малой протокой, тише их не ходит никто. Утопнуть все пятеро разом могли, спорить не стану, река есть река. Только вот что мне душу точит, княже. Я ведь им седмицу сроку клал, с запасом клал. Седмица вышла, да ещё пять ден сверху. И за все эти дни ни лодки, ни щепки от лодки, ни слуха. Мёртвые, они ведь тоже след оставляют. А тут чисто. Так чисто бывает, когда прибрал кто.
— Окунь с ними был, — тихо сказал Василько.
— Был, — Гриня поглядел на чёрную воду. Вот это и была самая больная его заноза, больнее всех прочих. Линя жалко, мужиков жалко, а Окуня не хватало. Один человек на всю Глотку видал гром вблизи и живым ушёл, один умел рассказать про него без воя и без креста, и этого человека Гриня сам, своей рукой, посадил в лодку и услал в самую пасть. — Ништо. Завтра по свету полсотни пойдёт вверх, берегом и водой. Уговор с князьями есть. Пройдут протоку всю, до котла. Найдут хоть обломок, хоть кострище, хоть след на песке. Тогда и знать будем.
— Я с ними пойду.
— А вот это уж нет.
— Гриня…
— Нет, княже, — Гриня сказал это без нажима, как говорил со всеми князьями. — Ты у нас один такой. Который видит. Случись чего, кто с Давыдом за крепость спорить станет? Борис, что ли?
Василько фыркнул, но смолчал. Внизу, под стеной, стукнула калитка, и по лестнице на заборол поднялся запыхавшийся Сбыслав. Даже в темноте было видать, что бежал он через весь двор.
— Батюшка… — он перевёл дух. — Худо, батюшка. Разъезд с полуночной стороны не воротился. Ждали к полуночи, как всегда ждут. Нету. Я на вышку к воротам сам лазил. Сиделец с ветлы огня не кажет. Ему положено уголёк вздувать к смене, мол, жив, гляжу. Темно на ветле, батюшка.
Гриня поднялся с вала.
Вот теперь внутри у него стало тихо и холодно, как в погребе. Разъезд мог заплутать, конь мог сломать ногу. Сиделец мог заснуть, хоть и не случалось с ним такого. Рыбаки могли утопнуть. Всё по отдельности могло быть, а вместе не бывало. Пять пропаж с одной стороны света это не пропажи, а чья — то тихая, аккуратная работа, и делали её сейчас, этой самой ночью, пока Борис глядел десятый сон.
— Сбыслав, — сказал он, и голос у него сел на полтона. — Поднимай людей. И вели…
Договорить ему не дали.
За спиной, над чёрным нижним плёсом, беззвучно вспух куст рыжего огня. На краткий миг он подсветил снизу брюхо низких туч, маслянистую гладь воды и зубчатый лес на том берегу. Темнота тут же схлопнулась обратно, и ещё мгновение над рекой стояла прежняя сонная тишь.
А потом воздух разорвало.
Раскатистый удар докатился по воде, ударил в уши, а следом из черноты, с нарастающим клекочущим свистом, от которого у Грини похолодело под ложечкой, прилетело невидимое.
Первое ядро вломилось в городню у мытного двора. Гриня видел это сверху, с заборола. Старая городня внизу вдруг крякнула и лопнула изнутри, будто по ней со всего маху приложили невидимым тараном. Брёвна разлетелись. Белая в темноте щепа брызнула веером, застучала градом по кровлям, по мосткам, зашлёпала по воде. Когда последний обломок булькнул в реку, над Глоткой на один вздох повисла оглушённая тишина.
Потом крепость закричала вся разом, стенами, двором, посадом. Закричала по-бабьи тонко и по-мужичьи матерно, залаяла псами, заревела скотом. На звоннице у ворот заполошно забил набатный колокол. По двору заметались огни, один, три, десять, кто-то спросонья рвал из костра головни, кто-то бежал с факелом к стене, светя сам себе в разинутый рот.
— Огни гаси!!! — Гриня перегнулся с заборола так, что хрустнуло в пояснице. — Огни гаси, дурачьё!!! По огню же бьёт!!! Сбыслав!!! Гаси двор!!!
Голос у него был вышколен и двор услышал. Огни стали падать, гаснуть, прятаться под шапки. Крепость из золотой россыпи опять становилась чёрной горой.
Договорить ему не дал второй удар.
Плёс мигнул рыжим чуть левее прежнего, и не успело эхо первого грома уйти в верховья, как воздух над рекой снова взвыл. На этот раз прилетело в пристань. Старый дубовый взвоз встал дыбом. Сваи под ним хрустнули, как куриные кости, тяжёлые плахи настила подбросило в темноту вперемешку с белыми столбами речной воды, и всё это с грохотом рухнуло обратно.
Двор вжался в землю всей толпой. Кто стоял — упал на колени, кто бежал — ткнулся лицом в грязь, и над притихшей крепостью стало слышно только, как качаются и скрипят у берега оборванные сходни.
«Два, — отметил Гриня, заставляя себя подняться во весь рост. — Громов два. Бьют вразнобой».
Это была первая ясная мысль за всю ночь, и легче от неё не стало. Он вцепился пальцами в мокрое бревно заборола и начал считать. Про себя, как Окунь учил своих носильщиков на лугу. Раз. Два. Десять.
Народ на стенах выл, крестился, кто-то сдуру пустил стрелу в черноту плёса. Сорок. Пятьдесят. Гриня считал и ждал сотни. Сто вздохов молчит труба — так сказал ему единственный человек, видевший это чудо вблизи. На этих ста вздохах стояла вся Гринина оборона, вся наука с клиньями и вагами. Шестьдесят. Семьдесят. Ещё тридцать вздохов тишины у него было в кармане.
На восьмидесятом над плёсом полыхнуло в третий раз. Гриня даже не пригнулся, когда ядро с треском развалило конёк мытной избы и туча дранки взметнулась к небу, как вспугнутое вороньё. Он стоял, не слыша грохота, и в голове у него молоточек достукивал оборванный счёт.
Восемьдесят. Не сто. Окунь считал под Устьем верно. Только Устье было полмесяца назад. Значит они выучились управляться со своим железом на двадцать вздохов быстрее.
«С этими людьми нельзя готовиться к вчерашней войне, — понял Гриня с тоскливой ясностью. — Они на неё не приходят».
А ответить было нечем.
Он понял это на третьем ударе, когда ожила ближняя яма. Порок охнул, жердь взвилась, камень ушёл в темноту, на вспышку, и канул без всплеска, без звука, в пустую воду. Недолёт, перелёт, вбок, не угадаешь. Нижний плёс не был пристрелян. Он лежал за последним коленом, вне всех мет, вне всех зарубок, там отродясь не стояло ничего, кроме купцовой очереди. Все его колена, и наука стрелявших ям глядели в теснину, в проводной ход. А гром стоял не в теснине. Он стоял там, куда пороки могли докинуть разве что шапку.
— Ворочай!!! — ревели внизу у ям. — Ва-аги давай!!! Клинья сбивай, перекладываем!!!
Гриня сбежал по сходням к ближней яме. Там десяток мужиков в мыле, облепив окованную железом станину, как муравьи мёртвого жука, пытались своротить порок в сторону плёса. Деревянная махина не давалась. Её рубили и вкапывали, чтобы бить в одну точку — в узкую речную горловину. Она вросла в глину своими дубовыми лапами. Ваги выгибались дугой и трещали, мужики надрывно, с руганью и хрипом брали на пуп, но тяжёлая рама ползла в сторону по вершку. Старшой ямы повернул к воеводе бледное, блестящее от пота лицо.
— Быстро не управимся, батюшка… А управимся, так наугад кидать. Темно же. По вспышке кинешь, а он, вишь, после вспышки, поди, место меняет…
— Ворочай, — сказал Гриня. — Пусть наугад. Пусть слышит, что огрызаемся.
Сам он уже знал, что порок этот нынче никого не достанет. Знал и другое. Паника выгорала, крепость входила в его колею, десятки разбирались по стенам, бабы с детьми утекали в погреба, огни погасли совсем. Крепость могла так стоять до утра, гром гремел страшно, а убить пока никого не убил, брёвна в лесу вырастут новые. Оставался один вопрос, и вопрос этот жёг.
Зачем.
Зачем бить ночью по мытному двору, по городням, по пристани. Он поглядел вниз, на разбитый берег, и ответ сложился сам. Враги ломают берег. Чистят себе пристанище. Сметут городни, тын, мостки, всё, за чем можно встретить лодки, а потом пустят высадку на расчищенное. Под Устьем, сказывали, так и было, сперва гром по берегу, потом лодьи. Стало быть, ждать высадку. Сюда, на нижний бережок, больше некуда.
— Дружину к берегу! — он уже шёл по двору, и за ним бежали десятники. — Полусотню к нижним воротам, за засеку! Лучников на нижнюю стену, бить по лодкам, как покажутся! Стрел не жечь зря, огней не казать! Ждать лодки!
Крепость перестроилась послушно, как добрый конь под коленом. Дружина стекла к нижней стене, легла за кольями, растворилась у засек. Лучники облепили заборол. Гром с плёса ударил ещё, и ещё, и ещё, всё так же мерно кроша в щепу мытный двор. Гриня стоял над нижними воротами, глядел в черноту до рези в глазах и ждал лодок.
Лодок всё не было.
Чёрная вода лежала пустая, только вспышки выхватывали из темноты её гладкую спину. И чем дольше её не трогало ни одно весло, тем тяжелее становилось у Грини под сердцем.
Громы шли своим мерным ходом, по восемь десятков вздохов, и Гриня уже не считал, счёт стучал в нём сам, как второе сердце. Внизу, за кольями, лежала в темноте его дружина. Лучники на заборолах до боли в глазах щупали чёрную воду. Вода лежала пустая. Каждая вспышка выхватывала её из ночи на короткий миг, гладкую, голую, без единого весла, и темнота смыкалась снова.
Прибежал Сбыслав, пригибаясь на открытых местах, хотя ядра шли много выше. Был он весь в извёстке, борода седая от пыли.
— Батюшка, доложить… Мытный двор в щепу весь. Взвоз разбит, городни лежат, у пристани мостков не стало. На посаде две кровли пробило да овин завалило. А людей… — он развёл руками, будто сам себе не верил. — Людей никого не зацепило, батюшка. Ни единого. Старый Ждан только ногу зашиб, с лестницы сверзился.
— По берегу бьёт, — сказал Гриня. — Берег себе чистит. Людей ему покуда не надо, люди после пойдут.
Сказал твёрдо, воеводским голосом, и Сбыслав закивал, успокоился, побежал дальше. А у самого Грини от собственных слов осталась на языке горечь. Складно выходило, ладно выходило, одно не сходилось. Чистят берег перед высадкой, когда высадка вот-вот. А её не было. Всё яснее Гриня чуял, что глядит не туда.
С пороковых ям скатился Василько. Молодой князь был страшен: без шапки, волосы слиплись на лбу, рукав разодран до плеча, глаза бешеные.
— Своротили дальний, Гриня! Три камня кинули! — он хватал ртом воздух не от бега, от бессильной ярости. — По самой вспышке клали, с упреждением! Впустую! Камни воду глушат, а ему хоть бы хны! Он стрельнет — и на вёслах в тень уходит, понимаешь?! Мы слепые, по вчерашнему месту бьём, а он по реке в потёмках гуляет, как у себя в горнице! Дай мне лодки! Две лодки с охотниками, я к нему под борт тихой сапой подойду, я его топорами…
— Остынь.
— Гриня!..
— Остынь, княже, — Гриня взял его за плечо и подержал, пока молодой не перестал рваться. — Под Устьем Глебова плотина была из кораблей, цепями скованная. Где та плотина? Он её ночью сжёг, с воды. На воде его не взять ни днём, ни ночью, ни лодкой, ни пороком. На воде он хозяин, и чем раньше ты это себе скажешь, тем дольше проживёшь.
— Так что ж нам, стоять да глядеть?!
— Думать, — сказал Гриня.
И он думал. Стоял на нижней стене, над своей бесполезной засекой, над пристрелянным бережком, на который никто не высаживался, и перебирал эту ночь по зёрнышку, как гнилое жито. Гром гремит так, что в Яру, поди, слыхать, а торопиться ему некуда. Гром зовёт глядеть на реку, весь город собрал на речную стену, вот они стоят, все до единого, и глядят на воду. Все. До единого.
А про наказ Сбыславу в этой кутерьме и забыли. На полуночной стороне, у лесных ворот, сейчас никого, кроме сонной воротной стражи.
Он поймал эту мысль за хвост и уже не отпустил. Рыбаки. Пять седмиц… нет, боле, Линь с Окунем сгинули в верхах, искали град по протокам и не нашли. Мёртвый котёл, сказал Линь, хода нет. А грамотка писала, град есть. Есть, да не там, куда нос пролезает. Гриня тогда сам послал их в нижнее колено, снизу, и снизу они не вернулись тоже. Он всё искал этот град по воде, вверх по воде, вниз по воде, потому что по-другому на реке не бывает. Корабли ходят водой. Войско ходит водой. А пешему с той стороны хода нет, там мшара на день пути, и мшаре этой Глотка верила испокон.
Только ведь и по ночной реке никто не ходит, подумал Гриня. Испокон не ходит. А этот ходит.
Холод пошёл у него от загривка вниз, как вода за ворот.
— Василько, — голос у него сел, и молодой разом перестал дышать. — Бери полсотни. Ступай к тыльным воротам, подымись на вышку и гляди на гребень, в лес гляди, на полуночь. Ворота проверь, засовы, и чтоб ни одна душа их без меня не отворяла. Ступай бегом.
— Думаешь, оттуда?.. Там же топь, Гриня.
— Топь, — согласился Гриня. — И рыбаки мои в той стороне сгинули, и разъезд мой нынче в той стороне сгинул, и сиделец мой с той стороны огня не кажет. Больно людно для топи, княже. Беги.
Василько сорвался с места. Гриня смотрел с высоты, как он бежит через двор наискось, как от стены отлепляются и падают следом его полсотни, как чёрный ручей людей течёт мимо погребов, мимо ревущего хлева, туда, к дальней, к тыльной, к спящей стене.
И тут он понял. Не умом даже, нутром, как понимал всю жизнь только самое страшное. Гром с реки не готовил высадку. Высадка уже шла. Она шла давно, в тишине, посуху, и пропавшие дозоры были её следом, а гром гремел для того, чтобы всё живое в крепости стояло сейчас здесь, на речной стене, спиной к лесу.
— ВАСИЛЬКО-О-О!!! — заревел Гриня через весь двор, срывая глотку. — К ВОРОТАМ НЕ…
Договорить ему не дал свет.
Он плеснул сзади — из-за тыльного вала, со стороны безмолвной суши. Короткий, багрово-белый, во всю ширину неба.
На один бесконечный миг ночь исчезла. Вспышка вырвала из темноты побелевшие брёвна речной стены и сотню чёрных, как уголь, человеческих теней на них. Среди них лежала и собственная тень Грини — длинная, нелепая, с занесённой рукой. Они все до единого смотрели на воду. Вся крепость стояла к этому свету спиной.
Мир замер в выбеленной тишине.
А в следующий миг из чёрного леса, из гиблой топи, ударили два грома. В упор.
Речная пальба впереди показалась комариным писком. Тугая воздушная оплеуха ударила по ушам, а следом снизу, от тыльного вала, донёсся страшный, сухой треск. Дубовые створы ворот не выдержали двойного удара — их просто выломало и вбило внутрь двора вместе с обломками бруса, вырванными с мясом петлями и тучей белой щепы.
На звоннице сиротливо звякнул колокол.
Гриня стоял на речной стене, на самом дальнем от беды краю своей крепости, и в звенящей голове билась только одна мысль. Он строил щит от того, что придёт по воде.
А война пришла посуху.