Глава 4
«Навь» уходила с первым светом.
Туман ещё лежал на воде, и лодья стояла в нём как корова в молоке. Гребцы рассаживались, зевая. Лыко расхаживал по корме хозяином, покрикивал на погрузку и каждые десять вздохов трогал грудь, где лежала грамотка.
— Да тут она, тут, — не выдержал Гнус с берега. — Дырку протрёшь.
— Моя грамотка. Что хочу, то и делаю.
— На словах чего передать, помнишь?
— Поторопись! — рявкнул Лыко. — Заучил уже! Разбуди меня середь ночи — скажу!
— Вот середь ночи и скажи, как доплывёшь. И ещё Волку передай, что за зелье тут Гнус отвечает.
— Это зачем?
— Чтоб поторопился, — сказал Бес.
Гребцы заржали. Брага оттолкнул нос от сходней, Лыко встал к потеси, напыжился, и «Навь» тронулась вверх, против воды. Мы постояли, поглядели, как туман закрывает её по мачту, а потом совсем. Пошла.
Я выдохнул и пожелал парням хорошей дороги. Я вчера Лыко много раз объяснял как правильно проходить Прорву и заставил выучить маршрут слово в слово. Теперь оставалось только ждать.
Зато своего дела у нас было по горло.
Завтракали у себя в землянке, вчетвером, как повелось. Дарья выдала каши и вчерашних лещей, с хрустящей шкуркой, и Гнус долго возился, выбирая себе того, которого вчера считал своим.
— Два ерша, — бормотал он. — Это ж надо было так посчитать. Сёмка твой в книгу пишет, а совесть у него где?
— Там же, где твоя удочка, — сказал Бес. — В лопухах.
— Ладно. — Я отодвинул миску. — Слушай про сегодня. Горшков пока нет, зелье тратить нельзя, греметь над городом тем боле. А фитиль мерить надо уже сейчас. К обжигу мера должна лежать готовая.
— А чего его мерить без зелья-то? — Гнус оживился. — Бахнуть же надо, чтоб понять.
— Бахать незачем. Нам от фитиля нужно только время горения. Втыкаем шнур в болванку, подпалил, кинул, и считаем вздохи, пока догорит. Короткий — рванёт в руке. Длинный — ворог успеет поднять и вернуть. Наше окно посерёдке, его и ищем.
— Вопрос один. Сколько вздохов на ладонь шнура, — кивнул Бес.
— Вот это и посчитаем. Ладонь, полторы, две. По десять бросков на каждую.
— А вздохи чьи? — встрял Гнус. — Вздох у всякого свой. У Рыжего один вздох — как у меня три. Он вдохнул, а я уже пообедал.
— Потому считать будешь ты. Рот у тебя всё одно не закрывается, пусть хоть пользу даёт.
— Это мера, значит, такая будет, — сощурился Гнус. — Гнусов счёт.
— Войдёшь в Книгу, — пообещал Бес и ухмыльнулся.
Рыжий доел кашу, отставил миску и спросил своё, одно за всё утро.
— Кидать мне?
— Тебе. С твоей руки и мерить будем, у остальных до твоего броска недолёт.
— Только чадное на пробу не вари, — сказал вдруг Бес и поморщился. — Я после того погреба седмицу чихал.
— Какого погреба? — тут же сделал стойку Гнус.
— Грекова. Тебя не было. И радуйся, что не было.
— Нет, погоди. Что за погреб? Чего я опять пропустил?
— Преисподнюю, — сказал Бес и встал из-за стола.
Зелья у нас, кстати, лежало вдоволь. Грековский товар с «Нави» так и стоял в сухой яме под замком, кули селитры, туеса с серой, всё отвешено стариковской рукой точно, до золотника. Грек своё дело знал, и должок за ним копился давно. Я как раз прикидывал, во что этот запас перельётся к концу седмицы, когда в дверях заслонило свет.
Пахом пришёл. По локти в глине, борода в глине, и глаза нехорошие, решительные.
— Кормчий, — сказал он. — Пошли-ка. Давай по горшкам твоим порешаем, пока глина мокрая. А то налепим не пойми чего, а виноват после я.
Я поднялся. День начинался правильно.
*
До гончарного двора Пахом вёл меня, как под конвоем, и всю дорогу жаловался. На глину, которая нынче не та. На детишек, которые нынче не те. На заказчиков, которые сами не знают, чего хотят, а виноват потом мастер.
— Ты хоть скажи, под что лепим, — закончил он уже у плетня. — Под мёд? Под масло?
— Под войну, Пахом.
— Тьфу на тебя. Я серьёзно спрашиваю.
Двор у яра встретил нас запахом мокрой земли и печного дыма. Онисим сидел за кругом, гонял его ногой и вытягивал горшок. Первуша на чурбаке мял глину в ладонях. Тишина стояла редкостная, и продержалась она ровно до того, как я взял прутик и начертил на земле.
— Гляди, мастера. Надобно мне вот такое. Тулово круглое, с кулак в обхвате. - Я обозначил размер, чтобы в сбрую влезал. - Горло узкое. Мы тута громовую смесь насыпем. Как горшок, только рукой кидать сподручнее. И чем больше налепите, тем лучше.
Онисим бросил круг и подошёл. Поглядел на чертёж, потом на Пахома, и в глазах его зажёгся огонёк человека, которому дали повод.
— Ну, это просто. На круге вытяну, за три дня.
— На круге, — хмыкнул Пахом. — Слыхал, Кормчий? Он тебе на круге пузо с пупком вытянет. А тебе ровное надо, гладкое. Такое в форму бить следует.
— Форма шов даёт! По шву треснет!
— А пупок твой не треснет?
— Мой всю жизнь держит! Я горшки лепил, когда ты ещё ядра свои в руках не держал!
— Так и я не вчера родился!
Они сошлись над чертежом грудь в грудь, и прутик мой затоптали в первые же десять вздохов. Я отступил к Первуше. Тот подвинулся на чурбаке, освобождая место, словно мы затяжной дождь собирались пережидать.
— Это у них надолго?
— До обеда, — прикинул Первуша. — Может, до вечера. Про швы у них любимое.
— Тогда слушай ты. С горшками понятно, слепят, как ни ругайся. Но есть второй вид этих горшков, и он хитрый. Такой же горшок, да по всему боку дырки нужны. Частые, с горошину.
Первуша перестал мять глину.
— Дырки? Насквозь?
— Насквозь. И чтоб при обжиге не потрескался.
Парень думал недолго. Повертел свой ком, ковырнул ногтем.
— Так это соломой делается. Режешь солому коротко, в сырую стенку натыкаешь. В печи она выгорит дотла, а дыры останутся. Ровные, гладкие, и трещин не будет, потому как мы ничего не кололи.
— Точно выгорит?
— Я дедовы цедилки так лажу. Под творог. Только там дыра крупная, а тебе помельче натычем, соломина-то вон какая.
Я поглядел на него с уважением. Задача, над которой я собирался ломать голову сам, решилась на чурбаке за два вздоха.
— Чего вы там шепчетесь?! — Онисим оторвался от спора и навис над нами. — Чего он тебе наплёл, Кормчий? Ты его не слушай, у него тулово набок ползёт!
— Он мне решил как дырки в этих горшках делать. Соломой.
Стало тихо. Пахом с Онисимом переглянулись, и на обоих лицах проступила одинаковая досада — так глядят люди, у которых простое увели из-под носа.
— Со-ло-мой, — по складам повторил Онисим. — Ишь ты. А я, по-твоему, до соломы бы не дошёл?
— Дошёл бы, дед. К покрову, — сказал Первуша.
— Ах ты ж поганец!
Онисим замахнулся на внука мокрой тряпкой, Первуша увернулся привычно, не вставая с чурбака. Пахом заржал, за что тряпка тут же развернулась в его сторону.
— А ты чего ржёшь?! Твой-то догляд где был? Вместе сидели!
— Я ядра лью, мне твои цедилки без надобности!
— Вот и лей своё, а в горшки не лезь!
— Меня Кормчий к горшкам приставил!
— Так, — сказал я, и ругань осела, как пыль после воза. — Делим работу. Онисим тянет тулово, он по кругу первый. Пахом ведёт обжиг, у него печь и глаз. Первуша занимается дырявыми горшочками. Как можно больше и тех и других, и чтоб один в один.
Я думал, что помирил. Ошибся. Теперь они сцепились заново, уже о том, чей черёд главнее. Онисим не желал тянуть под Пахомов догляд. Пахом не желал жечь то, что намял Онисим, без права забраковать. Первуша попробовал вставить слово и получил от обоих разом, чтоб не лез поперёк старших со своей соломой.
— К сроку поспеете? — перекрыл я их.
— Поспеем! — рявкнули оба хором, не прерывая ссоры.
Я пошёл к калитке. За спиной Онисим уже доказывал, что брак начинается в печи, а Пахом — что брак начинается на круге, и оба сходились только в одном. Первушина солома тут вообще ни при чём, хотя без неё, если разобраться, ничего бы и не вышло.
У плетня я обернулся. Первуша сидел на своём чурбаке, лепил пробный горшок и улыбался в обе щеки. Будущее нашей войны рождалось у него в ладонях, под чужую ругань.
Мастера, которые так орут, халтуры не слепят. Этим их двор и был хорош.
*
Дальше я пошёл искать артель Карасика и попал на похороны, судя по лицам.
Хоронили всё сразу. Вдоль стены стояли короба с мылом, увязанные, готовые в дорогу, и на одном сидел Карасик, подперев щёку кулаком. Ватага его расположилась вокруг так же, рядком, носами в землю. Даже Смоляк притих, а уж его-то слышно обычно раньше, чем видно.
— Это по ком горюем?
Молчание. Потом Карасика прорвало.
— Мы ж готовили! — Он хлопнул ладонью по коробу. — Три сорта! С зарубками, со счётом, как учили! «Навь» в Устье пошла, а нас не взяли! И мыло не взяли! Я уж и цену в голове сторговал, и кому первому нести знал. А она утром ушла, а мы тут.
— Дядька Лыко сказал, не до вас, — мрачно добавил мелкий. — Не до вас, говорит, сопливых.
Я поглядел на эти рожи. Обида на них стояла честная, трудовая. Люди готовили товар, а их обошли, и никто даже не объяснил, за что.
— Так, — сказал я и присел на соседний короб. — Слушайте. Говорить этого я вам не должен, но скажу. По секрету. Кто разболтает — тот мне не работник больше. Ни в мыле, ни в чём.
Подействовало мгновенно. Ватага сдвинулась ко мне так плотно, что стало тесно дышать.
— «Навь» не торговать пошла. Какой сейчас торг, когда враг у ворот. Она пошла за войском. Скоро сюда придёт вся гридь, все корабли, и мы уйдём в поход на Глотку. Нас уже ищут, сами видели. И вот тут мне нужны вы.
— Мы? — Карасик поднял голову.
— Вы. Чужие про нас уже вынюхивают. Пленных видали? То-то. Этих мы взяли, а кто сказал, что они последние? Мне по за городом нужны глаза.
Ватага переглянулась. До них начинало доходить, и глаза загорались один за другим, как лучины.
— Служба такая. Вы же по лесу бегаете вокруг Хлынова и убегаете далеко, - Карасик было попробовал возражать, но я только махнул рукой. - Думаете я вас не знаю? Сам таким был. Так вот. Я прошу вас не бегать без оглядки, а по сторонам посматривать. Дозорными теперь будете. Подмечайте следы новые, может ещё что-то необычное. Но не всё подряд. Только самое важное, чтобы доложить мне или атаману. Знаете притчу про мальца, что тонул? - ватага замотала головами. - Малец купался и в шутку кричал что тонет, помогите, мол. Один раз его спасли, второй раз, а потом народ ему верить перестал, и когда он по-настоящему тонуть стал, его спасать никто не побежал.
Мальчишки переглянулись и закивали.
- Так вот и вы думайте что доложить, а что просто фантазии. Дело серьёзное. Все что увидели сначала Карасику несёте, а он мне или Атаману, если меня нет.
— А чего ж Карасику-то, — заикнулся было мелкий.
— А того, что Карасик у меня дворы разведывал в Устье ещё. Он старший. — Карасик на коробе выпрямился так, будто его в сотники произвели. — Дальше. Увидели чужого — не геройствовать. Не следить за ним по кустам. Ноги в руки, и к старшим. Ваше дело увидеть и сказать. Остальное наше.
— А зваться нам как? — деловито спросил Смоляк. — Ну, службе нашей.
— Про вас не знает никто, и знать не должен. Ни мамки, ни девки, ни пацаны чужие. Гуляете себе, и всё. Значит вы Тайная стража.
Это их добило окончательно. Служба тайная, с докладами, со старшим, и никому нельзя говорить. Да за такое любой из них отдал бы все три сорта мыла с коробами вместе.
— А... — Карасик замялся. — А мыло-то как же?
— А мыло твоё никуда не денется. Кончится война — торг встанет вдвое против прежнего, вот тогда и повезёшь. Ещё и дороже продашь. Война, Карасик, цены только греет.
— Это да, — согласился он с пониманием дела. — Это по-нашему.
Уходил я от мыловарни под звуки военного совета.
На гарь мы выбрались после полудня, всей четвёркой, подальше от жилья. Пахом отвалил нам брака со своего двора, всяких разных горшков, в том числе первую пробу наших, и Бес набил их песком для весу. Фитильного шнура взяли целый моток.
— Значит, так, — сказал я. — Режем три меры. Ладонь, полладони, два пальца. Рыжий кидает, Гнус считает вздохи. Вслух считает, ровно.
— Да понял я, понял.
Начали с ладони. Рыжий подпалил, размахнулся, и горшок улетел в самую гарь. Упал, покатился, лёг. Фитиль дымил себе и дымил.
— ...восемь... девять... — тянул Гнус. — Десять... одиннадцать...
Догорело на пятнадцатом. Бес сплюнул.
— Этакий подарок нам бы обратно прилетел. Ворог за пятнадцать вздохов не то что поднимет. Он его поднимет, обнюхает, перекрестится и ещё докинуть успеет.
— Режь два пальца.
С двумя пальцами вышло веселей. Рыжий подпалил, занёс руку, и фитиль дотлел прямо на замахе, пыхнув у самой горловины. Рыжий поглядел на горшок в своей лапе задумчиво.
— В руке, — определил Бес. — Вот тебе и вторая мера. Короче полладони не режем никогда.
— Ты чего зачастил на счёте? — повернулся я к Гнусу.
— Я зачастил?!
— Ты. На ладони у тебя вздох был долгий, а тут зачастил.
— Так страшно же! Он же в руке у него дотлел! Тут у любого дыхание собьётся!
— Вот потому мера будет не любая, а твоя. Дыши как дышишь, только одинаково. Ты теперь снасть, Гнус. Вроде ложки.
— Слыхал? — Гнус гордо повернулся к Бесу. — Я снасть. - и заржал, сам понимая неказистую шутку.
— Давно говорю.
Полладони легло в самую точку. Рыжий кидал десять раз подряд, и всякий раз выходило одно. Два вздоха горшок летел, вздох лежал, на пятом дотлевало. Ворогу оставалось два вздоха на всё про всё. За два вздоха человек успевает только понять, что к нему что-то прилетело.
— Добро, — сказал я. — Мера найдена. Подпалил — и сразу мечи, любоваться нечем.
Напоследок кинуть попросился Гнус. Долго примеривался, разбегался, крутил рукой на все лады, и горшок ушёл у него вбок, в кусты, где искали его потом всей толпой.
— Тебе кидать боевые не дадим. Нас поубиваешь, — подвёл итог Бес.
— Да рука соскользнула! — Гнус отряхивал колени от сухой травы. — И вообще. Дурная это работа — кидать. Руку сорвёшь, в своих попадёшь. Вот кабы он сам летел. Подпалил, пихнул — и фьють, сам к ворогу пошёл. А ты стоишь себе на бережку, глядишь.
— Ага, — сказал Бес. — И вёсла ему приделай. И парус.
— А чего сразу парус...
Они переругивались ещё, а я уже не слушал.
Подпалил — и сам летит.
Я стоял посреди гари с обрезком фитиля в руке и глядел на Гнуса так, что он осёкся на полуслове. Сам летит. Огонь ведь не только рвёт и жжёт. Огонь толкает. Это знает всякий, кого обожгло из печи через узкое устье.
— Так, — сказал я медленно, ловя мысль за хвост. — А ну-ка, ну-ка.
— Чего? — Гнус на всякий случай отступил на шаг. — Я ж пошутил. Кормчий. Я пошутил!
Парни переглянулись. Это моё лицо они знали. После такого лица в Хлынове обычно что-нибудь начинали ковать, лить или копать, и покоя не было никому до самого конца.
— Ну всё, — сказал Бес. — Началось.
— Гнус, — я бережно смотал фитиль. — А ведь ты сейчас умную вещь сказал.
— Я?!
— Ты. Сам не знаешь какую.
Гнус поглядел на Беса, на Рыжего, на кусты, куда улетел его горшок. Потом приосанился.
— А я всегда говорил, — заявил он. — Меня слушать надо.
Домой я шёл быстрее всех. В голове, тесня друг друга, уже толкались трубки, узкие горлышки и огонь, запертый в дереве. Пусть потолкаются до завтра.