LNCrawler

Глава 5

Речной Князь 8 — author.today · All chapters

Глава 5

Надо было мне сразу насторожиться. Ещё с порога.

На столе стоял мёд. Мёд у Дарьи просто так не выставлялся, мёд она берегла пуще пороха, и доставался он по большим дням. А тут мёд, блины горой, пироги с лещом из вчерашнего улова, и сама Дарья ласковая, как майское утро. Зоя у печи переставляла горшки и на меня не глядела. Тоже, между прочим, знак.

Но я пришёл с утра, голодный, с головой, забитой трубками, и знаков не читал. Сел, придвинул блины и ушёл в свои мысли по самую макушку. Сопло сужать на треть или на четверть. Пустоту перед горлышком брать в два пальца или в три. Клей варить гуще. Я ел, а палец мой сам чертил по столешнице трубку с горлышком.

— …я и говорю, хозяйство у нас встало на ноги, — журчала Дарья где-то сбоку. — Землянки вон в избы перестраиваем. Город, почитай что город. А в городе как положено? В городе всё по чину должно быть.

— Угу.

— Улита вон вдовой осталась, а при деле, при уважении. Потому как всё у неё в жизни вовремя было. Всему свой срок, Ярик. И делу срок, и войне срок. И девке срок.

— Угу.

— Зоя-то у меня золотая. Шьёт, раны штопает, дом ведёт. Другой такой на всей реке не сыщешь. А годы-то идут, не стоят.

— Угу. Два пальца.

Стало тихо. Я поднял глаза от столешницы. Дарья смотрела на меня взглядом, которым глушат рыбу.

— Чего — два пальца?

— Пустоты, — честно сказал я. — Перед горлышком.

— Какой пустоты?! Перед каким горлышком?! Я тебе про Зою толкую, ирод ты окаянный, а у него пустота перед горлышком! — Она грохнула ладонью по столу так, что мёд подпрыгнул. — Я тебя спрашиваю прямо, при ней спрашиваю, хватит уже вокруг да около. Сватов когда засылать будешь?!

Блин встал у меня поперёк горла. Я закашлялся, Зоя у печи уронила ухват.

— Тётка! — Она развернулась, пунцовая до ушей, со сверкающими глазами. — Ты что творишь-то!

— А что я творю? Что я творю? — Дарья даже не повернула головы. — Я дело спрашиваю. Он у нас мужик занятой, сам не почешется. Ему, вишь, горшки, фитили, болота. А ты у меня одна, и я за тебя в ответе. Сиди, кому говорю. Тебя это первую касается.

Зоя не села. Она стояла с ухватом в руках, и по лицу её было не разобрать, кого она сейчас этим ухватом приложит, тётку или меня. Но из избы она не вышла. И вот это я заметил.

Я отложил блин, вытер руки. Прятать тут было нечего.

— Отвечаю. Прямо, как спросила. — Я поглядел на Дарью, потом на Зою. — Сватов засылают по чину. С подарками, со сватами честными, с пирами, чтоб весь город гулял. А не между горшками с зельем, за три дня до войны. Я через седмицу уйду на низовья. С войны, Дарья, не все возвращаются, и слово такое давать, уходя, я не стану. Не потому, что слова жалко. Потому что цена ему тогда ломаная.

— Ишь ты, — прищурилась Дарья. — Складно поёшь.

— Вернусь — приду сам. Без напоминаний. И сделаю всё по чину, так, что реке на три года разговоров хватит. Вот это слово даю. При свидетельнице.

Стало тихо, только дрова стрельнули в печи. Дарья глядела на меня долго, взвешивала, как куль на весах. Потом кивнула.

— Ловлю на слове. При свидетельнице, сам сказал. — Она встала, оправила передник и вдруг подвинула ко мне мёд. — Ешь давай. Ишь, отощал на своих горшках.

Проводить меня вышла Зоя. За порогом стояло утро, с реки тянуло свежим, и мы помолчали ровно столько, сколько надо, чтоб молчание стало важнее слов.

— Ты на неё не серчай, — сказала Зоя наконец. — Она за меня боится. У неё, кроме меня, никого.

— А я не серчаю. Она всё правильно спросила. — Я поглядел на неё. — И я всё правильно ответил. Ты только это… дождись.

— Вот ещё. — Зоя фыркнула и поправила мне ворот, где под рубахой лежала её красная нить. — Больно надо тебя дожидаться. Иди уже. Горшки твои стынут.

И ушла в избу, не оборачиваясь. Она никогда не оборачивалась, такая примета.

Я шёл к распадку, и утро было какое-то не такое. Шире обычного. Про сопла я вспомнил только на полдороге, а про пустоту перед горлышком — у самого распадка.

Непорядок. Но приятный.

*

До распадка я не дошёл один. На полпути за спиной захрустело, и хруст этот старательно притворялся случайным.

— Карасик. Вылазь.

Из орешника выбрались все пятеро. Карасик, Смоляк, мелкий, Гринька, а последним вылез Сёмка со своей дощечкой под мышкой. Лица у всех были честные, как на исповеди.

— Мы службу несём, — доложил Карасик. — Тропу проверяем.

— На тропе чужих нет.

— А вдруг? Чужой — он когда хочет, тогда и вдруг.

Гнать их было без толку, пошли бы кустами. А врать своей страже — последнее дело, на том стража и кончается.

— За мной. Уговор прежний. Что увидите — молчок, хоть клещами тяни.

В распадке меня ждали свои. Рыжий сгрузил у навеса охапку липовых хлыстов в руку толщиной. Бес правил тесло на камне. Гнус сидел у костровища и страдал от безделья вслух.

— Ну?! — вскинулся он. — Сказывай уже! Я со вчера не сплю, всё гадаю, чего я такого умного сказал!

— Садись, войско. Военный совет.

Сели кругом, парни и пацаны вперемешку. Я взял прут и начертил на утоптанной земле трубу в локоть, с узким горлышком на конце.

— Глядите. Палка, которая ревёт и плюёт огнём. Сама, из рук. Труба из двух половинок дерева с жёлобом. Половинки надо будет склеить и стянуть сырой кожей. Высохнет кожа — сожмёт накрепко. Внутрь засыплем зелье, только не насыпом. Насыпом оно полыхнёт, и труба в щепки. Трамбовать пестом, до камня, слой за слоем. Тогда гореть будет медленно и долго.

— А огонь откуда ж пойдёт? — Карасик уже лежал животом на земле, носом в чертёж.

— Вот отсюда. На конце узкое, глиняное горлышко. Весь жар рвётся в одну дырку, оттого бьёт струёй. А чтоб струя была не простая, в зелье подмешаем толчёного угля покрупней да опилок. Они на лету раскаляются и летят золотым снопом, с шипением и рёвом. Ночью поглядишь — чистый змей огнедышащий.

Тишина стояла ровно один вздох.

— Ого-о-о, — выдохнул Смоляк за всех.

— А кого жечь будем? — деловито спросил мелкий.

— Никого. В том и хитрость. Уголь лёгкий, остывает на лету, мокрую сермягу не подпалит. Эта палка не убивает. Она пугает. Ворог видит столб огня, слышит рёв, и воевать ему больше не хочется. Хочется домой, к мамке.

— Это как я, когда Дарья орёт, — сообразил Гнус.

— Во. Только втрое страшней.

— Втрое страшней Дарьи не бывает.

— А зваться она как будет? — Карасик поднял голову от чертежа.

— Ревун! — тут же сказал Гнус.

— Визгуха, — не согласился Бес. — Ревёт медведь, а эта визжать будет.

— Ты её слыхал?!

— А ты?

— Цыц. Как первая заорёт, так сама и назовётся. — Я стёр чертёж сапогом и поднялся. — Теперь задачи. Бес, с тебя трубки. Хлысты колоть, жёлоб выбирать, клеить, кожей мотать. Три штуки для начала. Карасик со своим мыльным народом тебе в помощь.

— Поучат они меня, — проворчал Бес, но прозвучало это почти довольно.

— Гнус, Рыжий. С вас смесь. Порядок знаете. Доброго зерна не брать, берите отсев, пыль от зернения, что для пушек брак. К ней уголь толочь, крупинками, не в муку. И опилок сухих.

— Брак в дело, — Гнус поцокал языком. — Луня бы прослезился.

— А мне? — тихо спросил Сёмка. Он уже держал дощечку наготове, и писало в пальцах так и прыгало. — Мне записывать?

— А вот тебе самое трудное. — Я присел перед ним на корточки. — Не записывать. Зелье да замес — первая вещь, которую в Книгу не пишем. Такое знание держат в головах, и чем меньше голов, тем они целей.

Сёмка поглядел на дощечку, как на осиротевшую, и начал прятать её за пазуху.

— Погоди прятать. Пойдёшь со мной, к гончарам. Будешь мерки снимать. Горлышки — не зелье, горлышки писать можно.

Дощечка вынырнула обратно быстрее, чем я договорил.

До гончарного двора мы шли вдвоём, небыстро, под Сёмкину ногу.

Голова у меня была постоянно занята делом и на людей-то я глядел вполглаза, как глядят сквозь воду на дно. А тут дорога легла длинная, спешить было некуда, и я впервые увидел, КАК он идёт.

Левая нога у него не разгибалась в колене до конца. Он ступал на носок, нырял всем телом вперёд, выгребал рукой, как веслом, и на каждом шаге делал эту работу заново. Шаг — усилие. Шаг — усилие. Он к ней так привык, что даже пыхтел ровно, между делом выспрашивая про глубину втулки. А я шёл рядом, смотрел — и меня щёлкнуло.

— Сёмка. А нога у тебя с чего такая?

Он сбился с шага. Помолчал.

— С плотов. — Голос стал деревянный. — Батьку тогда брёвнами стёрло. А меня краем зацепило, ногу поломало. Бабка правила, как умела. Срослось вот эдак. — Он дёрнул плечом. — Ты не гляди, что хромой. Я быстрый. И свищу громче всех.

— Свистишь — слыхал. Утки до сих пор заикаются. А ну, постой-ка.

Я присел перед ним на корточки. Нога как нога, кость, похоже, срослась ровно. А вот под коленом, сзади, жилы стояли натянутые, как тетива, и колено до конца не пускали. Стянуло рубцом. Знакомая история, я про такое слышал ещё в прошлой жизни, а уж лекари всех времён знали про это подавно.

Насколько я помнил такое вытягивают. У меня раз приятелю после перелома ногу тянули. То же самое было.

— Больно бывает?

— К дождю ноет. — Сёмка глядел настороженно, не понимая, к чему это я. — А чего?

— А того. Нога у тебя не короткая. Она согнутая, оттого и выходит короче. И пока она такая, под неё можно что-то подложить. Подставку, в самую меру. Станешь ровно, перекос уйдёт, спина отдохнёт. Ходить будет вполовину легче, уже сейчас.

— Подложить? — Он нахмурился, соображая. — Под босую пятку, что ли?

— В том и загвоздка. Под босую не подложишь. Обувка нужна. Поршни хотя бы. А лучше сапоги, с подошвой, какую скажу.

Сёмка встал как вкопанный, посреди дороги.

— Сапоги? — переспросил он севшим голосом. — Мне?

Пацаны в Хлынове бегали босиком по теплу, и сапоги в их мире носили атаманы, кормчие и прочие небожители. Сирота с хромой ногой в этот ряд никак не помещался, и по лицу его было видно, как он туда не помещается.

— У меня ж… — Он сглотнул. — У меня и платить нечем.

— А это не награда, чтоб платить. Это снасть. Страже положена справа, вот и будет справа.

Сёмка поглядел на свою ногу.

— А бегать в них можно?

— Нужно.

Дальше я его просто на плечи себе усадил. Обувкой надо заняться, не откладывая, пока меня не закрутило другими делами. Да и ногой его тоже. Нужно вспомнить как это делали моему товарищу и попробовать вытяуть.

В груди у меня неприятно кольнуло. Вот же Кормчий, твою мать. Беды у пацана под носом не видишь. Всё вдаль смотришь. Не зря сегодня тебя Дарья костерила.

Двор встретил нас гулом печи и дедовскими голосами. Пахом с Онисимом стояли над рядами сохнущих горшков и приглушённо лаялись о чём-то своём. Соваться в эту кашу я не стал. Первушу мы нашли на задах, у глиняной ямы, где он в тишине и покое мял глину на завтрашний замес.

— Первуша. Забираю тебя.

— Куда это?! — тут же донеслось от печи. Слух у Онисима был охотничий. — У нас обжиг на носу!

— Дело есть, дед. Верну целым.

— Все вы так говорите…

Но спорить с Кормчим дед не стал, только рукой махнул и вернулся лаяться с Пахомом. Мы отошли под вётлы, к самой яме, и я выложил Первуше заказ. Втулка глиняная, в торец деревянной трубы, снаружи гладкая. Внутри горлышко, узкое, с большой палец. Обжечь до звона, чтоб жар держала.

Первуша выслушал молча, взял комок глины и слепил начерно, прямо на ладони, пока я говорил. Быстро у него это выходило, будто пальцы думали сами.

— Вгладкую в дерево — это ненадёжно, — сказал он, разглядывая слепок. — Жаром поведёт, выпадет. Я ей юбочку сделаю, кромку наружу. Юбочка в торец упрётся, кожей сверху прихватите — никуда не денется.

— Дело говоришь. Сёмка, пиши юбочку.

Сёмка уже строчил, высунув язык. Первуша покосился на дощечку с уважением, покрутил слепок ещё, посмотрел в горлышко на свет.

— Только вот что, Кормчий. Горло узкое, а жар в него, я так понимаю, пойдёт немалый. Оно ж петь станет. Как кувшин на ветру воет, слыхал? Пустой кувшин на плетне. Не помешает тебе?

Я поглядел на Сёмку. Сёмка поглядел на меня. Писало его замерло над дощечкой.

— Петь, говоришь.

— Ну а как же. Всякое узкое горло поёт, коли в него дуть сильно. У деда кувшины на плетне в бурю так воют, что собаки с ума сходят.

— Первуша, — сказал я. — А приходи-ка ты завтра с нами на гарь. Со своими втулками. Сам и услышишь, помешает или нет.

Парень замер с глиной в руках. На пробы, с Кормчим, со всей ватагой — такое никому не предлагали ещё ни разу.

— А дед отпустит?

— А мы деду не скажем, — сказал Сёмка.

— Мы могила, — согласился я.

Первуша поглядел на нас обоих и заулыбался во всю свою перемазанную физиономию. Наш человек. Глину он после этого мял так, что только брызги летели.

К вечеру распадок сошёлся снова. Бес с пацанами выложили на козлы три трубы, склеенные, тугие от обмотки. Карасик ходил вдоль них гордый, как Щукарь вдоль «Разящего», и всем показывал, где скоблил лично. Гнус с Рыжим принесли из лощины короб смеси с угольной искрой.

Трамбовали по очереди, деревянным пестом, помалу. Сыпнул на палец — бей до камня. Перед горлышком я велел оставить пустоту, в два пальца, и на Бесово «зачем» ответил, как было.

— Есть у меня догадка про эту пустоту. Завтра проверим.

Трубки легли на жердину под навесом, рядком, туго спелёнутые, с глиняными заглушками до утренних втулок. Гнус оглядел их, склонив голову набок.

— На пеленашек похожи. Лежат, молчат.

— Подрастут — заорут, — сказал Бес.

*

Первуша явился на рассвете, с мешком и заговорщицкой рожей.

— Дед думает, я за глиной пошёл, — доложил он и выложил на козлы дюжину втулок. Обожжённые до звона, рыжие, с юбочками, они лежали рядком, как птенцы. Я щёлкнул по одной ногтем, и она отозвалась чистым звоном.

— Добрая работа.

— Ночью жёг, с горшками в один жар. — Первуша зевнул во весь рот. — Половина горшков, кстати, вышла. Пахом над ними квохчет, как наседка.

Втулки сели в торцы плотно, юбочкой в дерево, сверху прихватили сырой кожей. К выходу на гарь трубки были готовы все три.

На гари уже ждали. Вся Карасикова стража сидела рядком на выворотне, пришедшая, судя по росе на штанах, затемно.

— Первый ряд, — напомнил Карасик.

— Первый ряд — вон за тем бревном. — Я ткнул пальцем. — Лёжа. Кто высунется до слова — пойдёт во второй ряд, в Хлынов.

Расселись. Первую трубку я с рук пускать не дал, как Рыжий ни косился. Примотали к колу, вбитому наклонно, фитиль взяли длинный, чтоб успеть отойти. Поджёг я сам и отошёл за камень, считая Гнусовы вздохи вместе с Гнусом.

Трубка зашипела. Потом плюнула.

Только плюнула она не из горлышка. Из бока, из шва, ударила тонкая дымная струя, искры вяло посыпались под кол, пошипели в росе и погасли. Трубка подымила ещё, как недовольная баба, и стихла.

— Тьфу, — сказал Гнус за всех.

Разбирали недолго. Огонь прорвался по шву, где клей лёг жидко, и ушёл вбок, мимо горлышка. Первуша первым делом кинулся к втулке и просиял.

— Глина целая! Моя-то — целёхонька!

— Твоя целёхонька, наше дырявое, — проворчал Бес. — Вторую давай. У второй шов я сам мазал.

Вторую примотали к новому колу. Поджёг, отошли.

На третьем вздохе грохнуло.

Не пушечно грохнуло, помельче, но по гари смело росу, кол переломило, и над местом пробы встало круглое дымное облако. Мимо камня прожужжало что-то деревянное. Потом стало очень тихо, только с выворотня, из-за бревна, торчали в ряд пять пар круглых глаз.

— Шапка, — сказал Гнус, озираясь. — Шапку мою кто видал?

Шапка нашлась в кустах, целая. Трубка не нашлась вовсе, одни щепки в обмотке да юбочка от втулки. Бес поднял обломок, повертел, понюхал.

— Полыхнуло разом, всем нутром. Где-то рыхло легло, огонь и провалился внутрь. — Он помолчал. — А кабы с рук пускали?

Договаривать он не стал. Все и так поглядели на кол, переломленный, как лучина.

Осталась одна. Последняя.

Её мы собирали вчера последней, уже с наукой. Шов мазали густо, в два прохода, трамбовал один Рыжий, ровно, слой в слой, его рукой хоть меру мерь. Если и эта уйдёт пшиком или громом — придётся всё заново делать.

Трубку примотали молча. Молча вбили кол, отошли, разложились за камнями. Гнус открыл было рот.

— Молчи, — сказал Бес.

Гнус закрыл. Первуша за бревном тёр в пальцах кусочек глины, как оберег. Рыжий смотрел на трубку так, будто мог дотрамбовать её взглядом. Я вышел к колу с тлеющим угольком на палке, и тишина на гари стояла такая, что слышно было, как уголёк дышит.

— Ну, — сказал я трубке. — Не подведи.

И поднёс огонь.

Фитиль зашипел. Искра побежала по шнуру вниз, к горловине.