Глава 3
Нина Петровна позвонила на тридцать четвёртый день. Я вешал ей кухню четыре года назад, и за четыре года она ни разу не пожаловалась, а для Нины Петровны это почти признание в любви, она и на свою собственную свадьбу, подозреваю, пожаловалась бы, если бы там криво повесили занавески. Теперь она переезжала к сыну на другой конец города, грузчики были заказаны, но ей, как она выразилась, «нужен в доме один человек, у которого руки растут откуда положено». Я согласился, потому что мне нужны были деньги и несколько часов, когда телефон лежит в кармане, а не в руке.
Грузчиков было двое, молодые и молчаливые, в одинаковых синих комбинезонах. Нина Петровна стояла в прихожей в пальто и в домашних тапочках и распоряжалась так, как я распоряжаюсь только на крупных объектах, когда бригада чужая и я никого в ней не знаю по имени.
— Этот короб не трогать. Вон тот сначала. А этот вы не тем боком взяли, переверните. Я сказала переверните, молодой человек, я не сказала поставьте. Поставить и я могу.
Один короб она доверила мне, как самому надёжному, и на пороге кухни остановила меня пальцем.
— Глеб, вы его тоже несёте не тем боком.
— Нина Петровна, он квадратный. У него все бока одинаковые.
— Это у вас все бока одинаковые. А у него вот, сбоку, написано «верх», я эту надпись лично писала, вот этой вот рукой, фломастером.
Я развернул короб надписью вверх, и внутри тихо звякнуло. Нина Петровна подняла палец, но ничего не сказала, и это было хуже любого замечания, потому что палец так и остался висеть в воздухе, пока я не дошёл до кухни. Следующие два часа она командовала грузчиками, лифтом, мной и соседкой, которая неосторожно вышла на площадку с мусорным ведром и через пять минут уже держала дверь подъезда.
Я сказал, что коробки с посудой надо убрать из прохода к стене, иначе холодильник снесёт косяк. Она выпрямилась, насколько позволял рост, а рост ей позволял немного, и ответила, что в этих коробках тарелки её матери, которые пережили эвакуацию и два развода, и если кто-то здесь собирается сносить косяк, то пусть сносит, косяк новый, а тарелки старые. Тарелки остались на месте. Холодильник мы обнесли вокруг них по сантиметру, втроём, и я за эти минуты вспотел сильнее, чем на любом подъёме ванны на пятый этаж без лифта. После этого грузчики обращались к ней не «Петровна», а исключительно по имени-отчеству и переспрашивали, каким боком брать, даже когда брали табуретку.
На новой квартире она первым делом нашла в коробках чайник и сковородку, и к тому времени, как грузчики уехали, на столе меня ждали яичница с колбасой, хлеб, чай и огурцы из трёхлитровой банки, которую она не доверила грузчикам и везла на коленях. Она села напротив, тоже ела, но больше смотрела, как я ем. Телефон я положил рядом с тарелкой экраном вверх, и на третьей вилке она это заметила.
— Чего ты в него смотришь? Звонит он тебе, что ли?
На «ты» она перешла вместе с яичницей, и спорить с этим я не стал, яичница была хорошая, с хрустящим краешком. Ел я в тот месяц как придётся, чаще стоя у холодильника, и неделю назад проколол ремню новую дырку шилом, потому что старая уже не держала. Нина Петровна, по-моему, заметила эту дырку раньше, чем меня, ещё в прихожей, и яичница была её ответом.
— Жду.
— Кого?
Я рассказал коротко, без круга и без свечей, потому что за месяц научился говорить это так, чтобы потом не объяснять. Пропала невеста, шестого января, ищем. Нина Петровна слушала молча, впервые за весь день, и вилку свою положила на край тарелки.
Потом попросила показать. Я показал фотографию Веры, казанскую, с языком, и Нина Петровна долго держала телефон перед собой и сказала, что лицо упрямое и хорошее, а язык показывать девице не полагается, но этой можно. Потом я, как показывал уже всем подряд, пролистнул дальше, до снимков пластинки: два с лапками и один с лицевой стороной.
Нина Петровна взяла телефон в руки, поднесла к глазам и отвела на вытянутую руку, очков при ней не было. Строгость из неё куда-то делась, и лицо стало вдруг моложе, лет на двадцать. Она пролистнула со снимка лапок на лицевую сторону и назад, потом ещё раз, и остановилась на лапках. Глядела она на них, как я гляжу на чужой узел, когда понимаю, что где-то такой уже видел, и вот-вот вспомню где.
— Погоди-ка, — сказала она, не поднимая глаз от экрана. — Я это где-то...
Я вспомнил машину у торгового центра, ёлочку на зеркале и свет в салоне, и договорить ей не дал.
— Откуда? Откуда вы это знаете?
Получилось резче, чем я хотел. Она положила телефон на стол, экраном вниз, и посмотрела на меня.
— Так это ж тётина железка. У тёти Агафьи на коробе такая, и лапки такие же. Только знак на ней другой, вилка о двух зубьях.
— Какая тётя?
— Моя. Агафья Семёновна, отцова сестра. Ей за восемьдесят, живёт при церкви на Гончарной, при старой, которую то закрывают, то открывают, у нас в городе её все так и зовут, то-закрывают-то-открывают. Домик во дворе, печка, и под иконами короб стоит, сколько я себя помню. Нам в детстве к нему подходить не давали, гоняли полотенцем. А я подходила, когда она в церковь уходила, крышку трогала, и на крышке вот эта железка. Я её пальцем обводила, всю. Думала, замок такой хитрый, и всё искала, куда ключ вставлять.
Яичница у меня остыла, и я ел её дальше, потому что руки надо было чем-то занять, а телефон лежал между нами, и под ним, экраном вниз, были лапки. Нина Петровна в телефон больше не смотрела. Она смотрела на меня и ждала, и по её лицу было видно, что ждёт она вопроса, который ей не понравится. Я его задал.
— Сколько она берёт?
— Кто?
— Ваша тётя. За то, чтобы посмотреть.
Она поставила чашку на стол, и чашка стукнула о блюдце так, что я перестал жевать.
— Глеб. Я тебе за эту яичницу прайс выставила? С тарифами? Она тебе короб покажет, потому что я попрошу, и кормить будет, и ты у неё всё съешь, иначе она обидится. А когда она обижается, вся родня потом полгода ходит к ней мириться по одному, с пирогами, и пироги она тоже не каждый принимает. Про деньги при ней не заикайся. У неё в доме денег отродясь не водилось, и она этим довольна, как кошка на печке.
Я сказал, что понял, хотя ничего не понял. Она это видела, но разговор закрыла и больше к нему не возвращалась, а подложила мне ещё огурец. Домой я ехал в одиннадцатом часу и на каждом светофоре повторял про себя «откуда», как повторяют номер телефона, пока не найдут ручку.
Утром тридцать пятого дня она села ко мне на пассажирское сиденье в пальто и в новых ботинках, которые купила, по её словам, «на выход к тёте», и сразу взялась руководить дорогой. Город я знаю лучше её, с восемнадцати лет объезжаю его с мешками и профилем в багажнике, но она сказала «здесь направо», и я повернул направо, а на Гончарной велела остановиться за сорок метров до ворот, потому что дальше не чищено, и я остановился. Спорить с ней с утра у меня не было ни сил, ни, честно говоря, шансов.
Мороз держался около пятнадцати, у меня сразу защипало нос. Тротуар был накатан до блеска и присыпан песком, за церковной оградой снег лежал по колено, и через него к домику шла одна расчищенная дорожка шириной в лопату. Купол стоял голый, без креста, с облупленной зелёной краской. Нижние окна церкви были заложены кирпичом, и по кладке я понял, что закладывали давно и в спешке, на известковом растворе, без перевязки, кто-то очень торопился и не очень умел. Смотрел я на эту кладку минуты две, наверное, потому что, пока смотришь на кладку, не надо стучать в дверь и снова надеяться. Надеяться я за этот месяц устал больше, чем работать.
Дверь открыла маленькая женщина в тёмном платке. От Нины Петровны у неё на лице был подбородок, упрямый, вперёд, и больше ничего. Я поздоровался, она ответила, и я, не дожидаясь, пока пригласят, сунул ей под нос телефон со снимками пластинки.
— Откуда вы знаете этот знак?
Она посмотрела на мои ботинки, потом на Нину Петровну у меня за плечом, немного помолчала, потом отступила в сторону и ответила:
— Проходи, Откуда. Покажу тебе откуда.
Домик был в одну комнату с перегородкой. В печке трещали дрова, и после мороза жар ударил мне в лицо, щёки сразу загорелись, а на половике под моими ботинками начал таять снег, и я, спохватившись, стал их стаскивать, прыгая на одной ноге.
Короб стоял в углу под иконами, на лавке. Он оказался липовый, с оковкой по углам и крышкой на кожаных петлях, тёмный от времени и от рук. Посередине крышки была тёмная пластинка. На ней был выбит круг и четыре черты крестом, и верхняя черта на конце раздваивалась вилкой. Я достал телефон, открыл снимок лицевой стороны и положил рядом. На снимке были две черты и точка, на крышке круг с вилкой, а металл был один, одного цвета, и края обрублены одинаково, с одним и тем же скосом, градусов, по-моему, в тридцать.
— Можно?
Она кивнула. Я поднял крышку и повернул её к окну, чтобы увидеть крепление с изнанки. Лапки прошли сквозь липу и были те же. Я перелистнул телефон на свои два снимка и сравнил, поднося экран к крышке то так, то этак, пока Нина Петровна не сказала у меня за спиной «ну». Следы молотка на лапках ложились косо, с одного края, и на Вериных так же, заклёпки были осажены с одинаковой утяжкой, ровно, без перетяжки. Так выходит, когда всю партию делают за одну смену одним молотком и одной рукой. Руки у меня стали холодные, хотя печка грела в спину, и я не сразу понял почему. Потом понял: за месяц это была первая вещь, которую я проверил сам и которая проверку выдержала.
— Одна рука, — сказал я.
— Одна, — повторила она. — Ты по железу понял, я по людям знаю.
Она ушла за перегородку, загремела там чайником и спросила оттуда, ел ли я. Я сказал, что ел. Она ответила, что не верит, по лицу видно, и поставила передо мной стакан в подстаканнике, с чаем, в котором плавал чабрец, а рядом хлеб и блюдце с вишнёвым вареньем, где вишни были с косточками. Нина Петровна села у двери на табурет и за всё это время не скомандовала ни разу, и это было до того на неё непохоже, что я два раза оглянулся проверить, она ли это там сидит. Ходики на стене отставали от моего телефона на семь минут. Я это заметил и ничего не сказал, у старухи в доме, наверное, своё время, и спорить с ним не моё дело.
Видео я ей поставил сам, и она смотрела два раза, держа телефон на вытянутой руке, щурясь. Во второй раз остановила кадр и, не поднимая глаз, спросила:
— Полку-то повесил?
Меня дёрнуло, как от провода, который я считал обесточенным. Тимофей тоже начинал с полки. Я уже видел, как встаю, натягиваю мокрые ботинки и иду к двери, и уже видел лицо Нины Петровны, когда я это сделаю, и тут посмотрел на экран. Кадр стоял сразу после Вериного «он дома полку сверлит». Вера на экране смеялась с пластинкой в руках, и старуха спрашивала меня ровно о том, что услышала секунду назад, своими ушами, с моего же телефона.
— Повесил, — сказал я, и мне стало стыдно, что я чуть не ушёл.
— Ну. — Она отдала телефон. — Свечи гасли от окна, по очереди. Это дорожный путь. Человек живой ушёл, своими ногами. Две черты и точка — восток, дальняя дорога.
— А у Веры-то она откуда? — спросила от двери Нина Петровна.
— Не знаю. У нас в роду таких больше нет. Были и вышли.
Я тоже этого не знал. Знал бы, если бы шестого января в прихожей спросил, и спросил бы, если бы в ту минуту мне не было интереснее, как посажены лапки. Теперь спросить было не у кого, и это «не спросил» снова заворочалось у меня внутри.
Две недели я спрашивал всех «откуда», и впервые человек ответил мне «не знаю». Оказалось, что на «не знаю» возразить нечего, и мне от этого стало неудобно, будто у меня забрали инструмент, к которому я только-только привык. Счёт можно оплатить и уйти, на враньё можно разозлиться и тоже уйти, а с «не знаю» уходить не с чем.
Агафья встала и отошла к печке подложить дров. Про деньги Нина Петровна мне запретила, я помнил, и всё равно спросил, в спину.
— Сколько я должен?
Она не повернулась, только сунула полено поглубже.
— Нинка, он у тебя кухню делал. С порога про деньги спрашивал?
— С порога он спросил, где у меня стояк, — сказала Нина Петровна. — И ещё, есть ли у меня отдельный автомат на духовку. Я тогда решила, что он хороший.
Агафья вернулась к столу и пододвинула мне стакан. Чай остыл, пока мы смотрели видео, чабрец лёг на дно, и я допил его одним глотком.
***
Фаянсовое блюдце с отбитым краем она достала из шкафчика за перегородкой и поставила передо мной на клеёнку, клетчатую, в синюю клетку, протёртую на углу до белого.
— Погляжу, жива ли твоя.
Воду она налила из ковша, который висел у печки на гвозде. На дно блюдца под водой легли три кольца, два светлых и одно тёмное, тоньше обручальных.
— Посмотреть можно?
— Смотри.
Лезть под стол к старухе, которая меня только что накормила, было стыдно, у меня даже уши загорелись, но на холодильнике у меня дома висело «Откуда?», и я полез. Провёл ладонью под столешницей и по ножкам и нашёл только шляпки гвоздей и крошки. Потом поднял блюдце и посмотрел на донце, где было клеймо завода и больше ничего, и тронул пальцем тёмное кольцо: оно съехало по фаянсу и легло, и тянуть его ко дну было нечему. Ковш оказался алюминиевый, с вмятиной на боку, и внутри него не было ничего, и в полой ручке тоже. Я повесил его обратно на гвоздь. Агафья ждала, сложив руки на коленях, смотрела, как я щупаю её стол, и «хватит» не сказала, хотя я бы на её месте уже сказал.
— Руки положи на стол. Обе. И молчи.
Я положил ладони по обе стороны блюдца. Клеёнка была тёплая от печки и чуть липкая от варенья. Агафья сказала слово. Я его слышал и в ту же секунду не смог бы повторить, оно прошло мимо памяти, как номер, который тебе диктуют на ходу через дорогу, пока проезжает грузовик. Кольца на дне звякнули. Она их не трогала, я видел обе её руки, они лежали на столе дальше моих. Вода в блюдце шевельнулась и легла бороздами в знак с короба, с вилкой наверху. Середина блюдца, пятно размером с пятирублёвую монету, налилась жёлтым светом, тёплым, как лампа над нами, и в этом жёлтом двигалась женская рука.
Рука вела костяной гладилкой по листу, вдоль сгиба, медленно, и мизинец у неё был оттопырен.
Дыхание у меня встало, и узнал я об этом по ходикам: их вдруг стало слышно, каждый щелчок. Ладони на клеёнке вспотели.
Так мизинец оттопыривала только Вера. Я сто раз говорил ей, что это смешно, что она похожа на графиню за чаем, а она отвечала, что так мизинец бумаге не мешает и что человеку с перфоратором этого всё равно не понять. Я не поднял рук с клеёнки. Подумал, что если подниму, рука с гладилкой пропадёт, и держал их, будто на мне держалась вся эта вода.
Длилось это секунду, может, полторы. Жёлтое пятно погасло, и в блюдце снова была вода из ковша, а кольца лежали на дне, как лежали до слова.
— Живая, — сказала Агафья. — Руками работает.