LNCrawler

Глава 8

Руины. Дом Для Своих — author.today · All chapters

Глава 8

— Полог, — сказал я внутрь.

Ночью его ставил Баг, а у ручья объяснил как: три шага, на счёт дыхания, до четырёх. Я выдохнул весь воздух, какой был, и начал: раз, два. На «два» звук пропал, разом, вместе с водой внизу и с моим сердцем, а на «три» Мирону за моей спиной заложило уши, он замотал головой, вес повёл меня к стене, и счёт сорвался. Звук вернулся: протока, треск головни, моё дыхание и его дыхание в ухо, чаще прежнего.

Стылый внизу задрал голову и потянул воздух провалом.

— Баг, — сказал я внутрь. — Закрой.

— Пустой я, — ответил он тихо и ровно. — Последнее ты сейчас взял. Думай сам.

Думать было некогда. Стылый шёл на звук, а звуком был я, надо мной оставалась почти вся лестница по льду, и на спине висел человек. Я присел, положил головню на ступень у стены, и левая рука сама пошла к боковому карману куртки и нашла молнию.

Застёжка легла в пальцы: короткий бросок снизу, вправо, на осыпь, за спину стылому. Понял я, что сделал, лишь когда ладонь была уже пустая и Верин запас летел в темноту, и позвал его ещё в воздухе, внутрь, точно, как учил Баг.

Застёжка щёлкнула о камни, раз и ещё раз, потому что я звал. Стылый повернул провал на щелчок и пошёл на осыпь, и щека у меня начала отходить.

Я поднял головню и пошёл вверх. На каждой ступени я звал застёжку, с осыпи отвечало, он шёл туда по звуку, и я слышал, как под ним едет щебень. К середине я звал её уже сквозь зубы, и ответ снизу становился тише, или это я слабел, сказать не берусь. На последних ступенях я замолчал и внутри тоже. Голос, которым зовут вещь, кончился у меня раньше ступеней, и остался от него один жар за грудиной, как после долгого крика на объекте, когда перфоратор перекрикиваешь.

У порожного камня я ссадил Мирона со спины на ступень, положил головню и через камень протащил его волоком за свиту, не разбирая, что там с его больной ногой, а он только тихо рычал. Потом дошёл до огня и положил в него сразу две толстые сушины из тех, что берёг до утра. Сел между огнём и Мироном, лицом к проёму. Правая рука лежала на колене в чёрном от крови бинте, а левая ладонь ещё помнила застёжку, её тепло и царапину. Верин запас лежал где-то там, на осыпи, в темноте, и забрать его мне было нечем, кроме совести, а совесть по осыпи ночью не ходит.

— Кто там говорил про фурнитуру? — спросил Баг с одышкой.

— Потом, — сказал я вслух. — Держи дверь.

— Чем? Я тебя спрашиваю, чем? Я ему шо, засов? Я ему шо, мешок с песком под дверью?

Мирон за моей спиной повернул голову на мой голос, но ничего не сказал. Я прикусил щёку изнутри, подвинул ногой к огню ещё сушину и остался сидеть, где сел.

***

Перевязывал я его у огня, при налобном. Голень была распорота от колена вниз на ладонь, края разошлись и завернулись, в ране была земля, и я промыл её водой из второй полторашки, медленно, тонкой струйкой, а Мирон смотрел в потолок и и тихо шипел. От мази Тамары Ивановны у Мирона заслезились глаза, он дёрнулся и зашипел в рукав, ровно так, как я сам шипел над ней в первую ночь. Вериного бинта я положил на рану один слой, а остаток убрал обратно: он был нужен ещё и мне, и ему, и кто его знает кому ещё. Сверху прихватил повязку полосой от подола его свиты.

— Что это?

— Мазь. Тёща варила. — Я подумал и добавил: — Будущая. Если доживу.

Он держал рукав в зубах и не переспросил. Стопу я ощупал, как умел, она была горячая и синяя, раздутая, как перчатка, в которую налили воды, но кость под пальцами шла ровно, без ступенек.

Потом я вытряхнул из рюкзака сухари, все, что были, на расстеленную фольгу, и положил рядом плитку шоколада. Сухари он съел все, медленно, размачивая в воде, и хрустел так, что было слышно, наверное, на тракте. Я смотрел и думал, что гречки у меня на два дня. Плитку он взял, понюхал через фольгу, отвернул угол, понюхал ещё раз и не узнал. Завернул обратно и сунул за пазуху, под свиту, к телу.

— Дочке, — сказал он.

Плиток у меня оставалось шесть. Куртку я с себя снял, вынул из карманов нож и скобу и постелил её ему у стены, а сам остался у огня в термобелье, которое, как выяснилось, грело только с той стороны, где огонь. Гречку я варил в Вериной кружке и, когда она сварилась, первым протянул кружку ему. Он взял её двумя руками, как берут в церкви свечку и, пока она остывала стал рассказывать.

Говорил он, глядя в потолок, долго, с остановками, когда нога его дёргала.

— Нанял меня Кречет. Ловчий владетеля Вельта, слышал? Хотя, откуда тебе. — Он поглядел на меня коротко. — Из тех, с колоколом. У него на ремне, в чехле. Сказал: крепить ход под кладкой у дуба, артель копает, плотник ставит крепь. Искали старые сосуды. Что за сосуды, нам не говорили, нам платили. Половину вперёд. — Он сглотнул. — Я на неё Тае сапоги справил. На вырост, чтоб на две зимы. Она в них ходит, как в вёдрах, и довольна, топает по двору, кур пугает. — Он переложил ногу и зашипел. — Я им говорил: снизу не рубят. А они рубили. Им некогда, у них ловчий над душой. Села плита, аккурат мне на ногу. Я орал. А из хода вышел стылый, из темноты, где они рубили. Артель побежала, все, кто с чем. Кречет у входа задержался дольше всех, смотрел на меня. Потом сказал своим, уходя. Я слышал. «Плотника наймём другого».

Сказал он это ровно, как называют чужую цену на рынке, и повернул голову ко мне.

Язык у меня прилип к нёбу. Я потянулся к огню поправить сушину, которую поправлять было незачем, и держал её, пока пальцам не стало горячо. Почти этими словами у нас говорят на планёрке, когда человек выбыл: найдём другого, сроки не двигаем. Мне их сказали два года назад в Балашихе, наутро после того, как с лесов упал Серёга, слаботочник, у которого я взял слово «баг». Леса ставил субподряд, но на объект их принимал я, моя подпись там стояла, синей ручкой. На третьем ярусе под Серёгой разошёлся настил, и руку он сломал в двух местах. В приёмном покое я просидел с ним до трёх ночи, с его оранжевой каской на коленях, а Серёга всё порывался рассказать медсестре анекдот про электрика и тёщу и на середине забывал, чем заканчивается. В восемь утра заказчик сказал мне про другого. Искать я не стал. Объект был мой, и человек на нём мой, так повелось ещё у Исаака Марковича. Слаботочку я доделывал сам, вечерами, по Серёгиным схемам на обороте накладных, где мелким почерком была подписана каждая жила, а Серёга звонил мне из дома, с гипсом на перевязи, и ругал за скрутки, причём ругал, судя по звуку, жуя котлету. Я сорвал срок на три недели, зная, что срываю, в первый раз за все годы, и этот заказчик мне больше не звонил, о чём я, честно говоря, ни разу не пожалел. Серёга вышел на объект, когда там уже красили, открыл мой щиток, долго смотрел, закрыл дверцу, хлопнул по ней ладонью и сказал: «Тут баг на баге, Глеб». По-серёгински это значило, что сделано не по чертежу, но как-то работает. Переделывать он ничего не стал. На прошлый день рождения он позвонил мне самым первым, с утра, я ещё спал и сначала решил, что что-то случилось.

Мирон отвернулся к потолку и говорил дальше.

— Ногу я вынимал до темноты. Потом полз. В щель залез, потому что стылый ходил. Двое суток там был. И считал. Таю я оставил у Дарьи, это торговка на Ивняках, с телегой. Хлеба ей оставил на три дня, сказал: папа вернётся. На четвёртый Дарья накормит, она добрая, хоть и орёт. На пятый Дарья уезжает к родне, она с осени собиралась. А дальше я себе считать запретил. — Он помолчал. — И считал.

Я достал из рюкзака клин с выжженным соколом и положил ему на грудь. Он повернул его клеймом к огню и хмыкнул.

— Мои. Я им таких два десятка натесал. Хорошие, между прочим, клинья, дуб сухой.

Хозяин по клейму нашёлся за один вечер, быстрее, чем у нас на складе находится хозяин чужого поддона: кречет, если я ничего не путаю, тоже сокол.

Потом я показал ему Веру на берегу Волги. Он смотрел долго, держа файл обеими руками над собой, и огонь ходил по плёнке, а Вера под плёнкой щурилась и показывала нам обоим язык.

— Не видел. — Он отдал файл. — Спроси Силана. Торговец на Ивняках, возит по дворам, он всех помнит, кому что возил и кто что должен. Кто ему должен, тех он особенно хорошо помнит.

***

Он уснул с ножом под ладонью, лицом к огню.

— Скажи мне, золотой мой, — начал Баг, когда дыхание у Мирона стало ровным. — Ты до своих лет дожил и думал, что тишина таки бесплатная? Счёт был твой. Сила была моя. И где теперь та сила? Её осталось ровно на то, чтобы с тобой разговаривать, и то без всякого удовольствия.

— Я знаю, — сказал я внутрь.

— Он знает. Да шо вы такое говорите. Он знает, и он кладёт в огонь по две сушины, будто лес ему достался в приданое от богатой тёщи.

— Застёжку я бросил, — сказал я внутрь. — Твоей силы на неё не ушло.

— Таки да, застёжка твоя, на ней ты и охрип. А Полог был мой, и я с него до сих пор не отдышусь. Я старый, мне такие подвиги по возрасту не положены.

— Он про бондарева сына говорил, — сказал я внутрь. — Про колокол. Это про таких, как ты?

Баг ответил не сразу. Мирон во сне дышал с присвистом, огонь тянуло в дымоход ровно, без рывков.

— Таких, как я, нету, — сказал он. — Ты слушай, шо он сказал: парень орал по ночам, потом сгорел овин. Сидело в нём шо-нибудь, он видел? Он не видел. Я при Добране знал ловчих. Они звоном пересаживали нашего брата из очага в фонарь, из ручья в кувшин. Шоб из человека, такого не было, потому шо в человеке из наших никто не жил. Я тебе это ещё прошлой ночью сказал, а ты, видно, думал про свою смету.

— А если по мне ударят?

Под рёбрами стало холодно и тесно, будто он подобрал ноги.

— Ты меня спрашиваешь? — сказал Баг тихо. — Не знаю, хоть режь. И спросить не у кого: кто бы знал, тот должен был до меня в ком-то пожить.

Дома про любую беду есть у кого спросить, хоть про трещину в стяжке, хоть про грибок в ванной: кто-нибудь это уже видел, пережил и расскажет за чаем, чем закончилось. Про нас двоих спросить было некого. Даже старый дух, который помнил Стужу, знал про это столько же, сколько я. Я подвинулся ближе к огню, хотя и так пекло и подложил одну ветку.

Небо за порогом к ночи разъяснилось, капель с кромки подмёрзла, и мороз подошёл к самому огню, до спины, так что спереди мне было жарко, а сзади я, кажется, покрывался инеем. Заснул я сидя, с сушиной в руке, и среди ночи открывал глаза: огонь горел, сушина лежала у меня в руке.

Один раз мне приснилась наша кухня, ночь, я сижу над сметой, а Вера пришла босиком попить воды и по дороге сунула мне холодные ступни под колено, как делала всегда, и сказала: «Грей, ты тёплый, тебе не жалко». Ноги у неё зимой всегда были ледяные, сколько бы носков она ни надевала, и я два года ругался и грел. От этого холода я и проснулся. Под коленом лежал остывший камень пола, с той стороны, куда не доставал огонь.

Когда начало сереть, над протокой, между склонами, стоял тонкий серп, старый, рожками вправо, на убыль. Я посмотрел на него, подумал, что надо бы запомнить, какой он, и уснул опять.

***

Проснулся я от треска. Сушина, которую я держал, лежала рядом на полу. Мирон лежал на моей куртке и жердью подталкивал в огонь сухостой, дотягиваясь лёжа, и по тому, как он тянул губы, было видно, чего ему это стоит. Он увидел, что я проснулся, и положил жердь. Про это он ничего не сказал, и я тоже. Нож у него лежал уже не под ладонью, а за голенищем, в ножнах, наружу торчала рукоять, и это, по-моему, было лучшее, что он мог мне сказать за утро.

За порогом стоял туман, плотный и мокрый, от протоки остался один шум, на порожном камне лежал иней. Я вышел на порог в термобелье, ёжась, и позвал застёжку, внутрь, как вчера с лестницы.

Она ответила. Из-под осыпи, глубоко, щелчок дошёл до меня глухо, как из-под воды. Осыпь внизу была перерыта: щебень сдвинут полосами, большие камни скатились и легли вместе. Пока я лез по лестнице с Мироном на спине, застёжка отвечала мне, а потом стылый искал её сам, как собака кость. Я позвал ещё раз. Она ответила с того же места, из такой глубины, что руками за день не докопаться, а камни над ней одному было не сдвинуть, а Мирон лежал у огня с распоротой ногой, так что второго в ближайшее время не предвиделось.

— Хватит, — сказал Баг. — Она отвечает, и шо дальше? Ты камни сдвинешь? Вот и я нет.

Я перестал звать. Вера возила этот запас на Алтай и обратно, и ни разу он ей не пригодился, а мне пригодился, и я отдал его стылому, не успев подумать. Она бы и сама бросила его, не моргнув, и сказала бы, что запас для того и возят, чтобы использовать, когда нужно. Легче мне от этого не стало ни на грамм. Левая ладонь была пустая, и я сунул её под мышку, там было теплее. Потом вернулся к огню и надел куртку, которую Мирон вытащил из-под себя и сложил, рукавами внутрь, аккуратно, как в магазине.

— Ты вчера с кем говорил? — спросил он. — «Держи дверь».

— Сам с собой. Я ж говорил: рот остался, а бригады нет.

— Ладно. — Он смотрел на меня из-под бровей, как вчера из щели. — Как хочешь говори, с собой или с кем-то. Только не ври. Мне всю жизнь врут, что всё хорошо, а потом плита.

— Не буду.

После гречки я сказал ему, что иду на тропу на соседнем склоне, к людям, и если увижу кого, то пошлю весть на Ивняки. Он описал мне Дарью: бурая кобыла, телега с навесом, а сама громкая, «услышишь раньше, чем увидишь, не ошибёшься».

— Мама дорогая, он таки пошёл, — сказал Баг сонно, когда я спустился к тропе. — А я уже приготовил «я же говорил», и куда его теперь девать? Солить?

Тропа поднялась на соседний склон и через полчаса вывела на просеку. В глиняной колее были следы сапог и копыт, и глина налипала на ботинки так, что через сотню шагов я шёл, как в водолазных калошах. Через час просека привела к развилке со столбом, на столбе висел железный фонарь, без огня, ржавый, без стекла.

У столба стоял человек с двумя мешками через плечо и коробом за спиной. Короб был перевязан верёвкой крест-накрест, из-под крышки торчали углы бумаг. Он жевал луковицу и, когда увидел меня, жевать не перестал. Луковица была большая, и он ел её, как яблоко, и у меня от одного вида заслезились глаза.

— Ты с холма? — спросил он раньше, чем я открыл рот. — С дедовской стоянки? Оттуда дым второй день, я всё думал, кто там. Я Еремей. — Руки он не подал, обе были заняты. — Говори, если что надо, я на ходу слушаю.

Я сказал про Дарью.

— Знаю Дарью. Бурая кобыла, она мне с зимы за нитки должна. У неё под навесом плотник стоял, седой, с девчонкой.

— Мирон. Он у меня на холме, с ногой увечной. Живой. Девочке надо сказать, что живой и что придёт. Её Тая зовут.

Еремей перестал жевать.

— Тая. Да, она у Дарьи на задке сидит и на тракт смотрит. Весть донесу к вечеру, с Низов заверну.

— Что я должен?

— За весть ничего. А мне поспешать надо, у меня до темноты ещё Низы, а там лишь бы до темноты успеть.

Я достал файл и показал ему Веру. Он смотрел долго, наклонив голову к плечу, и дослушал меня до конца, луковица так и осталась в руке.

— Не видел. Я грамоте не учён, мне что дали, то и ношу, а лица я помню. Такой не было, я бы запомнил, она язык показывает.

Он покосился мимо меня на холм, который уже вышел из тумана.

— Значит, там живёшь... Отец мой рассказывал, что при нём на холме огонь горел, с развилки было видно, вот отсюда. Говорил, по нему ночью шли и не боялись. Я не застал. Я только засветло хожу. — Он поправил короб. — Ладно. К вечеру.

И пошёл рысцой вниз по тракту, и короб стучал ему по спине на каждом шаге. Обратно я шёл медленнее, потому что смотрел на тропу ногами Мирона: где корень, за который он зацепится, где глина, на которой поедет, и где ему понадобится камень, чтобы сесть. Камней на тропе было мало, и я про себя думал, что если что, придётся тащить его снова, а спина у меня ещё со вчерашнего не простила мне ни одной ступеньки.

***

Мирон рисовал углём на полу, лёжа на боку. Тракт у него шёл с севера на юг: Ивняки, полдня ходу, потом просека и наша протока, а ниже по тракту переправа с паромом. Рисовал он хорошо, твёрдой рукой, и паром у него вышел с перилами, хотя перила на карте никому не нужны. Я сидел рядом на корточках, и Баг смотрел моими глазами.

— Ниже переправы брод был, — сказал он мне. — По камням. С полверсты ниже, где берег низкий. Помню.

— Ты сказал «помню», — сказал я внутрь. — Мы договаривались: на «помню» сначала идут и смотрят.

— Так я и говорю «помню». Ты хочешь, шоб я сходил посмотрел? Я бы сходил, ты мне ноги дай. Свои ты мне не даёшь, ты на них ходишь.

— Ниже переправы должен быть брод, — сказал я вслух. — По камням. Где берег низкий.

Мирон поднял на меня глаза от пола.

— Откуда знаешь? Ты ж не здешний.

Это был мой вопрос, я задаю его всем, он у меня на холодильнике висит. Тимофею я его не задал. Теперь его задали мне, и ответ у меня был, только сказать его было нельзя.

— Карту видел, — сказал я. — Старую.

Он посмотрел на меня с прищуром, потом пожал плечом и провёл углём короткую черту сразу под паромом, наугад. Я сидел с углём в пальцах и думал, что соврал человеку, которого вчера принёс на спине, который утром попросил меня не врать и которому я утром же это обещал. Обещания моего хватило часа на три. Дома я врал заказчикам про сроки и себе про «завтра», язык у меня на это поставленный, профессиональный, и соврать вышло легко, вот что было противно. Я стёр уголь с пальцев о штанину и посмотрел на его черту.

Днём Баг завёл про чашу.

— Чашу надо чистить. Песком, пока светло. Ты через неё с невестой говорить собрался, а она в саже, как мой дед после бани по-чёрному.

— Нет, — сказал я и услышал себя.

Мирон поднял голову от карты.

— Что нет?

— Это не тебе.

— Предупреждай, — сказал он. — Когда ты со мной, а когда сам с собой. А то я отвечаю, а ты, выходит, что не мне. Я себя дураком чувствую.

— Буду.

После этого я учился говорить внутрь так, чтобы снаружи было незаметно, и Баг ставил моему лицу отметки, строго, как учительница по чистописанию.

— Бровь. Молодой человек, у вас бровь ходит, как гиря у торговки. Теперь губы. Он плотник, он щель в волос видит. Ещё. Ещё. Я сказал ещё, а не «скорчи рожу». — И после полудня, выдал нехотя: — Сойдёт. Для такого лица сойдёт.

В сумерках я сел с блокнотом к огню. Листы после воды были волнистые, и я открыл чистую страницу и написал сверху «Вера». Под ней три колонки, как ведомость на объекте: знаю, не знаю, делаю. В первой: работала руками, это я видел сам, в воде у Агафьи. Ниже: за рекой. На этой строке карандаш встал. Откуда я это знаю, на бумагу не ложилось, и я так и оставил строку без пояснения. Во второй колонке: живая ли сейчас. Где. Простила ли за полку. В третьей: найти людей. Третья колонка вышла самая короткая, и смотреть на неё было стыдно.

— Что пишешь? — спросил Мирон с пола.

— Что знаю.

— Много?

— Две строки.

Он помолчал, потом подтянулся на локте к своей карте, стёр ладонью черту, которую провёл под самым паромом, и нарисовал брод заново, условно с полверсты ниже, где я сказал, у низкого берега.