Глава 7. Через память и боль
— Почему ничего не спросишь?
Голова Оксаны лежала у меня на груди, жена прижималась ко мне всем телом, будто пытаясь согреться, хотя под тем «зато ватным» одеялом было вполне тепло.
— Не знаю, — честно ответил я. Думая о том, какое это, оказывается, великое и невозможное счастье — просто иметь человека, с которым можно быть честным без страха предательства или обмана. Нет, неправильное слово. Не «иметь», а «обладать».
— Он тоже бывал у нас. Я тогда не знала, где и кем он служит, — совсем уж неразличимо, одним дыханием проговорила она прямо в ухо, переложив голову с груди мне на плечо. — Мама привечала его. Это, наверное, мало кто видел и понимал, но я, помню, ещё разозлилась тогда даже. С чего бы это какому-то дядьке такие знаки внимания оказывать?! Она потом сказала, что товарищ Федотов связан с ВЧК и на Лубянке многих знает. Но главное — знаком с Мехлисом, Товстухой и самим Каннером…
Я лежал молча, не шевелясь. Но не от того, что внимательно прислушивался и анализировал, нет. Слушал я её, пахнущую ландышами, всегда внимательно, а вот на то, чтоб анализировать, не было ни сил, ни нужных вводных. Кто все эти люди? Мехлис, Каннер, какая-то Товстуха… Хотя, наверное, не люди, а
товарищи . Да не из последних.
— Папа много кого лечил, — слова продолжали струиться, но так, что никто кроме меня их точно не слышал. — У нас бывали люди и из Политбюро. И всё равно…
Она вздохнула прерывисто, и я почувствовал влагу на плече. Можно сколько угодно быть стальной Оксаной Палной, чьи поговорки повторяют по всем фронтам, но когда вспоминаешь о том, как стала в одночасье сиротой…
Я погладил её по волосам, осторожно, бережно. Окся шмыгнула носом и утёрла глаза, не убирая головы с моего плеча.
— Папа много раз уезжал куда-то в ночь. Конечно, я не знала, ни к кому, ни по какой причине, и не спрашивала никогда. Он один только раз мне, ещё маленькой, сказал: «Доктор, милая, не говорит о таком. Доктор — он как священник, как батюшка. Всё, что в процессе лечения узнаёт — в себе сохраняет, никому не рассказывает. Поэтому докторам, когда спрашивают, врать нельзя никогда и ни за что — это только себе во вред».
Кивнув, я почувствовал, как зацепилась чуть щетина на подбородке за её волосы. Побриться утром я как-то не успел, а потом и вовсе не до того стало. Ну хоть не поставили на вид «за вид». Хотя могли, наверное. А про врачебную тайну мне почти теми же словами рассказывал учитель. Только упомянул, что, как и у попов, у врачей бывают исключения. Если утаивая правду, что узнал в ходе лечения, ты ставишь под угрозу жизни и здоровье других людей. Если травма была получена в результате преступления, и её сокрытие помешает расследованию. Но тогда же он сам сказал и о том, что и из исключений бывают исключения. И что ему, начавшему работать, наверное, в пятидесятых, тоже доводилось в мирное время вынимать пули и шить ножевые. Но тут уж, как он тогда говорил, каждый выбирает по себе.
Доводилось потом подобное и мне, и не раз. И никогда не было такого, чтобы к работе меня толкали орущие люди, ножи или стволы в их руках. Спасать тех, кого привозили, приносили или притаскивали, мне велел долг врача, пусть это и может показаться пафосным. Мне так не казалось. Я воспитывался на старых книгах и фильмах, но кроме этого — на опыте и историях старых людей. И определять, узнавать, угадывать характеры людей новых учился по ним же. И мог иногда утаить что-то от милиции-полиции. Но не из опасения или за деньги. Просто случалось, что те, кого приходилось лечить, оказывались хорошими людьми. Да, урками, рецидивистами, опасными элементами, но оставаясь при этом людьми в изначальном, не биологическом понимании этого слова.
— Мне кажется, что этот товарищ Игнатов — фигура уровня того самого Каннера, — после паузы выдохнула жена.
— Я не знаю ничего про него, Оксь. Про них обоих, — прошептал я, стараясь, чтобы получилось хотя бы примерно так же тихо, как у неё. Но вышло, конечно, громче.
— Григорий Каннер — товарищ из «старых», — пояснила она. — Говорят, его сам Ягода боялся. Порученец…
Самого́ в делах
очень разных.
— Не надо об этом, радость моя. Дела разные, люди разные, кто-то страшнее, кто-то глупее. Нам нужно жить и работать, а не бояться всяких там... порученцев. Я больше за тебя переживаю…
Последняя фраза вышла чуть громче, подвёл голос.
— А я — за тебя.
А вот она не подвела.
Утро началось привычно, как часто бывало в госпиталях.
— Массовое! По местам!
Крик, какой-то жёсткий и даже злой, пролетел по этажам, и здание будто зашевелилось, задёргалось, загомонило со всех сторон.
Я слетел с койки, выскочив из-под одеяла одним махом… и упал.
— Вань, чего?! Что с тобой?!
Оксана, слетевшая следом, в одной сатиновой ночной рубашке, склонилась надо мной. В серых озёрах опять полыхал пожар.
— Спина, Оксь… Позови Олю... с новокаином… — проскрипел я, морщась.
Да, всё как всегда, тот самый сапожник без сапог. Только на этот раз мне достались не инфаркты, что, наверное, должно было бы обрадовать. Если бы не эта вот режущая боль в пояснице и чёрно-оранжевые круги под веками из-за неё.
Ваня «сорвал спину», работая санитаром при Первой Советской в Минске, ещё в старших классах. Тогда просто отлежался, расходился. Благословенное время, где всё просто и понятно: сорвал спину — полежи. Здесь не было ни понятий о протрузиях межпозвоночных дисков, хотя их и изучали уже какие-то американцы лет шесть назад, статья ещё была в журнале, крошечная. Не знали и о сильных обезболивающих, и о нестероидных противовоспалительных, так ценимых ребятами там, на «передке». Ротный, помню, шутил: «Вот этого, с болгарской фамилией, две штуки как закинешь — как рукой всё снимает, хоть зубы, хоть спину! Кажется, ногу сломаешь — не заметишь даже, честное слово!». Да, кетопрофен — вещь хорошая, очень. Но ни его, ни даже диклофенака, ещё лет двадцать можно даже не ждать. Или?..
Хотя, какое там «или»… При всём уважении к Юрию Серафимовичу, до того, как начнут поступать доставленные с эшелона, он ни один из препаратов синтезировать точно не успеет. Значит, надо как-то самому. Потому что после здешних традиционных обезболивающих пользу я в операционной принести, может, и смогу. Но это дорога в одну сторону, и, к сожалению, не длинная.
Жена сорвала с крючка шинель и рванула в коридор, на бегу выкрикивая имена, фамилии, ну и про мать с ногами тоже не забывая, конечно. Длинновата была на ней шинелка-то, не иначе, как мою подхватила в запале.
Лежать на камнях было неприятно и с медицинской точки зрения вряд ли рекомендовалось. Поди вспомни, чем тут цистит лечили? Или, к примеру, камушки в почках? Вот уж на что подлое заболевание — врагу не пожелаешь! Когда у меня после сорока́ на каком-то случайно сделанном КТ нашли, как с характерным врачебным цинизмом сказал рентгенолог, «песочек и камешки», я на это никакого внимания не обратил. Ну а что, ходить же, как говорится, не мешает? А потом стало поздно. И очень больно.
Думая об этом, я постарался подтянуться по ножке кровати. Подняться на неё и сесть на панцирную сетку казалось невозможным и вызывало серьёзные опасения. Не в той части, что «не поднимусь», а в той, что любое движение этой сетки так резанёт в спину, что лучше б на камне лежать. Да хоть под камнем! Но под камень и под землю мне пока точно было рано. Слишком много всего нужно было сделать.
Поэтому начал с простого: подтянул поближе табуретку и попробовал подняться на неё. Было больно, конечно, но она хотя бы стояла, как влитая, на полу. Вторая, первую я за «шаткость походки» забраковал и отодвинул в сторону. Едва не взвыв от боли. Но и на вторую влезть не смог.
Когда прибежали Окся с Олей и встревоженный Крылов, я, признаться, в этом локальном "движении вверх" не преуспел. Руки двигались вполне сносно, но вот ноги… При любом движении острая слепящая боль пронзала позвоночник, вышибая слёзы, заставляя забыть обо всём, кроме того, чтобы перестать шевелиться и принять анталгическую позу — положение тела, при котором боли не будет. Здоровый парень, лежащий на полу в позе эмбриона, выглядел, наверное, довольно прискорбно. Настолько, что жена, едва увидев безрадостный пейзаж в лице меня, начала не орать даже, а вопить:
— Видали?! Живо две ампулы морф...!
— Отставить! — дёрнулся я, и от этого команда прозвучала в два приёма: «От… твою мать… ставить!». — Оля, новокаиновую блокаду, как учили, между Vertebra lumbalis, пятым и четвёртым!
Названия, тем более латинские, не подводили — в нашей медицинской специфике могли меняться конъюнктура и идеологические «паттерны», но точно не конкретика, которую описали и поименовали задолго до этого и до нас.
— На живот его! — голос Войлошниковой едва не напугал. Куда сильнее пугало то, что сам я перевернуться с боку на живот не мог.
Чужие руки поместили Ваню Николина так, как было надо. Губы жены шептали какую-то бесполезную и невнятную, но такую важную в таких ситуациях, чепуху, которой я тоже не слышал. Точно зная, что кожей спины промах иглой в два-три миллиметра я не различу. А вот последствия укола не в то место, куда надо, замечу точно. Но это мне уже не поможет.
Хотя, это ж не эпидуралка, там-то ещё хуже выйти может…
— Йод, — продолжала командовать Войлошникова.
На укол я среагировал привычно, по-врачебному. То есть никак. Другие, даже военные и партийные начальники высоких уровней, суровые сталевары и шахтёры, менты и бандиты, бывало, айкали, ойкали и дёргались, совершенно не походя на те образы раненых героев, с какими приезжали в приёмный покой, какими смотрели на сестричек и молодых женщин-врачей. Медики же, хоть академиками они были, хоть фельдшерами, попадая на стол замирали, чтобы не мешать коллегам. До того, как лечь, могли до хрипоты обсуждать ход лечения и порядок манипуляций, но едва только стоило почувствовать спиной холод металла — замирали. Корпоративная этика, профессиональная солидарность. И здравый смысл. Мешать тому, кто помогает тебе выжить — предельный идиотизм.
— Аспирационный контроль. Чисто. Сосуды не задеваю, — не то мне отчитываясь, не то себя успокаивая, напряжённо говорила Оля. Я чувствовал, как ползла иголка, и молчал. Потому что ползла она
во мне , и я не мог ей ничем помочь. Значит, и мешать не имел права.
В моём времени были тонкие иглы, с лазерной заточкой. В этом, я сам видел, точили на шкурке-«нулёвке», на надфилях, на кирпиче. Потому что тупые-гнутые иглы травмировали ягодичную мышцу, да так, что возникали нарывы и свищи. С асептикой и антисептикой тут было, конечно, куда лучше, чем в Средние века, но с толерантным двадцать первым сравнивать было нельзя. «Чистые зоны», регулярное кварцевание, дезсредства, убивавшие, по заверениям тех, кто их продавал, до 99,99% микробов… это, конечно, здорово. Если не думать о стерильном поколении, что выросло на антибактериальном мыле и лапше моментального приготовления. Вместо того, чтобы расти на примерах и памяти тех, кто рос, жил и выжил и без этого.
— Костыли! — промычал я полу.
Каменным плитам, в которые упирался носом и щекой. О том, чтобы подложить мне подушку или хотя бы ладонь никто как-то не задумался. Как и о том, чтобы дать мне на «подпись правила оказания платных медицинских услуг», «информированное согласие» и прочие «пэрсональные данные».
— Полежать чуть надо, Вань, сам же учил! — как-то даже обиженно протянул Вова.
Ну, ясное дело, либо дежурили вместе, либо из комнаты сорвались один за другой, как и мы с Оксаной собирались, едва заслышав про массовое поступление. До тех пор, пока я не… приземлился по-Мухински.
— Им расскажи, — рыкнул я в пол, пытаясь подтянуть левую ногу. Её было не так больно двигать, как правую.
Звуки из-за распахнутой двери уши давно узнавали и словно бы в то же время отказывались узнавать. Будто наши с Ваней Николиным памяти вдруг вдрызг разругались и объявили друг другу бойкот, ну, или хотя бы решили попробовать. Потому что моя точно слышала звуки, которые ни один из тех, кому довелось их слышать, не забывал, к сожалению, уже никогда. Ванина память их не знала и не хотела знать. И выходило, как с ребёнком, что зажмуривается, закрывает уши ладошками и кричит изо всех сил, чтобы не слышать то, что доносится из коридора:
— Горелых много! Прям много! Воды, холодной! Скорее!
— Остановка дыхания! Пульса не слышу!!
— Обезбол, девочки, обезбол!!!
— По местам! — не дождавшись костылей, прохрипел я, подтягивая левую ногу. Левой же рукой. — Окся, ты со мной в «третью!». Коля, найди ещё санитаров. Возможно, доктора у стола ноги не удержат. Придётся руками…
— Да как же ты… — донеслось со стороны Чарного, от которого я видел отсюда только сапоги.
— Как получится. Скажи, пусть пришлют Степаныча или Алексеича, Косого.
— Никак протез поясницы придумал? — несмешно пошутила жена. Но по злым слезам в её глазах было видно, что не пошутила, а надеялась на внеочередное «Николино чудо».
Очень надеялась и, наверное, даже верила в него. И в меня.
— Навроде того, радость моя. Ты иди пока, осмотри «третью», чтобы девочки там не напутали чего, — прерываясь на то, чтоб схватить между словами воздуха, велел я ей. На простые и обычные фразы уходило необычно много сил и кислорода, потому что здешний новокаин действовал куда хуже привычных мне препаратов. Но он хотя бы действовал, в отличие от меня. И эта мысль будто подстегнула одновременно и Оксану, что выскочила в коридор, кажется, плача, и меня.
— Вира помалу, мужики!.. — эту фразу тоже перехватила боль, а закончил мат.
Меня привели в вертикальное положение, держа на весу, как обгадившегося котёнка. Это неожиданное сравнение тоже позитива не добавило.
— Коль, найди верёвки и пластырь. Как к столу меня поставят — к костылям табуретки примотаешь.
— Какие?.. — он смотрел на меня, и о чём думал, я и догадаться не мог.
Сам же я думал о том, что с двух точек, с двух кожаных нашлёпок на ножках костылей, я вероятнее всего упаду. И было бы очень глупо и обидно, если прямо в ходе операции. В том, что я
буду оперировать, сомнений, почему-то, вообще не возникало.
— Да хоть вон эти вот, беленькие. Ну, как — беленькие… — то, что вслед за направлением моего взгляда на робкую пару старых белых табуреток дёрнулись все, говорило о том, что меня по-прежнему слушали. Значит, и в «третью», скорее всего, проводят. Или донесут.
— Ты же… — с голосе санитарного казака звучали близкие слёзы, и это было страшно.
— Я же, да. Поэтому поднять, донести, установить, привязать, да хоть к стенке прибить, если надо будет! — к концу фразы я почти кричал. — Только стол тогда поближе пододвинуть надо будет, чтоб руки с инструментом до него доставали!
Да, заставить кричать можно любого. Кому-то достаточно просто боли. А уж если в сочетании с осознанием бессилия и беспомощности...
— Взяли, братцы, — Войлошников говорил без эмоций. И на ноги меня продолжал ставить, а точнее просто приводить в вертикальное состояние, как-то скупо, экономно, по-казачьи. По-хирургически. — А ты не блажи, Иван Николаич. Коли обезножел — так это не беда. Сам же учишь безногих ходить, безруких рисовать. Какой пример теперь подаёшь?
Да, та самая старая советская привычка гасить эмоции, вызывая стыд. Кто-то из моих знакомых говорил, помнится, что ему психолог об этом что-то такое рассказывал, связанное с Фрейдом, Адлером, комплексами и чем-то там ещё. Мне сейчас было не до Адлеров и прочих Лазаревских и Гагр с Дагомысами. Меня не держали собственные ноги. А удар держать учил старый тренер, у которого давно и сильно тряслись руки и голова. До тех пор, пока он не натягивал старые коричневые перчатки.
И я собрался.
— Спасибо, Вов. Левая нога почти ходит, поэтому правый борт мне тогда выше держим. Курс на третью операционную, время в полёте — шесть секунд. Бегом марш!