Глава 3
Свезти Зотова в отделение для умалишённых при Екатерининской богадельне я не дал бы ни приставу, ни стряпчему. Ради такой минуты я и звал в этот дом врачебную управу с её журналом и квартального.
Как двоюродные успели так быстро, тоже понял сразу. Человек их у калитки видел позавчера управу с квартальным, и к вечеру о том знал их стряпчий. Ждать, пока Зотов проснётся и заговорит, они не стали. Запертый у сумасшедших, он был бы для суда всё равно что мёртвый.
— Дозвольте спросить, господин пристав, — сказал я. — На каком основании писано предписание?
Пристав покосился на меня, потом в бумагу.
— А вы кто таков, сударь?
— Лекарь Салтыков. Состою при главном инспекторе медицинской части армии. Больного этого я осматривал в воскресенье вместе с инспектором врачебной управы.
— Осмотр, господин Салтыков, проходит по рапорту квартального надзирателя о буйстве лекаря Зотова в ночь на третье число, — помолчав, ответил пристав.
— А подписано когда?
— Вчера.
— Рапорту, стало быть, неделя. — Я отступил от кровати, чтобы приставу было видно больного. — Буйный перед вами. Спросите его сами.
Помедлив, пристав шагнул к кровати и заслонил свечу.
— Ты кто таков?
— Зотов, Корней Демидов сын, лекарь, — чуть слышно сказал Зотов. — Живу тут. Нынче вторник, девятое.
— Буянить станешь?
— Мне, ваше благородие, и ложку-то не поднять.
— Не губите, батюшка, — запричитала жена Зотова, хватая пристава за рукав. — Он только глаза открыл, только меня признал…
Рукав свой пристав высвободил, а сам отвёл глаза.
— Тих он нынче, это верно, — подал голос стряпчий от дверей. — Только сумасшедшие бывают тихи и день, и два, а там опять за своё. Предписание подписано, извольте исполнять.
Брови у пристава сдвинулись. Бумага за подписью обер-полицмейстера весила в Москве больше любых моих доводов, и знал он это не хуже меня.
Ну уж нет! Не для того я просидел у этой кровати всю ночь. Раз обещал отцу своему, что помогу мужу сестры, значит сделаю всё возможное.
— Эй, вы! — крикнул стряпчий в сени. — Несите больного в телегу!
Двое возчиков в армяках протиснулись в дверь и затоптались у порога. Я встал между ними и кроватью.
— Свезёте его в тряской телеге в богадельню, к буйным, и он там умрёт, — продолжал я. — Горячка у него только что кончилась, и сердце ещё не окрепло. В богадельне же, господин инспектор мне сам сказывал, половину отпевают. Кто тогда станет отвечать, господин пристав, вы или стряпчий?
— Стой! — рявкнул пристав, и возчики попятились в сени.
— Людвиг Карлович, — повернулся я к Беккеру. — Кто в Москве признаёт человека сумасшедшим? Квартальный рапорт или врачебная управа?
Беккер поднялся с табурета, держа журнал перед собой, и я увидел, что он на голову выше пристава.
— По указу сумасшедших свидетельствует полиция вместе с управой, — сказал он с сильным выговором. — Управа лекарская этого человека свидетельствовала. В воскресенье горячка с перепою, нынче в уме. Вот запись, вот моя рука. Свидетельства о сумасшествии я ему не дам. В отделение для умалишённых же берут только со свидетельством.
— Свидетельство ваше писано по просьбе стороны! — Стряпчий ткнул в меня пальцем. — Господин Салтыков ответчику шурин, это всей Москве известно. А вы, сударь, с отцом его, Алексеем Петровичем, знакомы много лет. Да и капли, которыми Зотова усыпляли в воскресенье, поговаривают, подносил ему Михаил Алексеевич! Опоил свидетеля опием, а теперь показывает нам его смирным!
— С Алексеем Петровичем я знаком много лет, — сказал Беккер. — И за все эти годы ни разу не подал ему руки, спросите его самого. Дружбы между нами нет. А капли давал я. Лауданум, опийную настойку, чтобы больной уснул после горячки. Двадцать пять капель и ещё пятнадцать — своей рукой. Число и час записаны в журнале. Господин Салтыков к ложке не притрагивался.
Квартальный, всё это время прятавший от меня глаза, вдруг поднял голову и покраснел до ушей.
— Истинно так, ваше благородие, — сказал он приставу. — Я при том был. Капли лекарь давал, а Салтыков только глядел. И бутыли из дома господа сами повынесли, жена его при мне сказывала.
Пристав переводил взгляд с журнала на стряпчего, а я ждал. Потом он сложил предписание вчетверо и сунул за обшлаг.
— Я тридцать лет служу, — сказал он стряпчему. — И ни разу ещё не возил в сумасшедший дом человека, которого лекари здравым считают. Доложу обер-полицмейстеру как есть. Покуда больной останется дома. — Он повернулся к квартальному. — А ты поставь у ворот караульного, чтоб посторонних к больному не пускал. Завтра сам приведёшь больного в суд.
— Посторонних? — Стряпчий побагровел. — У ворот сидит человек, нанятый господами Кудрявцевыми, племянниками покойного!
— Вот его первым и не пускай, — сказал пристав квартальному.
Стряпчий вышел в сени, ни с кем не простившись, и уже с крыльца до меня донеслось его «до завтра, господа, в суде поговорим». Калитка хлопнула так, что задребезжали стёкла.
Жена Зотова поклонилась квартальному в пояс, и тот попятился от неё к двери.
— Да что ты, матушка, — пробормотал он. — Служба.
Первый ход двоюродные проиграли, и я перевёл дух. Главный ход был назначен на завтра, и сделать его Зотову предстояло самому.
Когда пристав уехал, Зотов долго лежал, глядя в потолок, и я его не торопил. Жена поила его с ложки, и вода стекала у него по щетине на подушку. Квартальный, расставив у ворот караульного, вернулся и сел на лавку у двери.
— Второй раз вы меня из беды тащите, — сказал он наконец. — Не пойму я вас, господин Салтыков.
— А вы расскажите всё по порядку, тогда и поймёте. Когда вас позвали к старику?
— Прошлым летом, в июле. Ночью прибежал от него дворник, говорит: барина удар хватил.
— Что с ним было?
— Правую руку отняло, висела плетью. Рот на сторону. — Зотов облизнул губы. — Говорить пытался, а выходило всё не то. Воды просит, а говорит «ложку». Кухарку звал именем покойной жены.
— А понимал он вас?
Зотов задумался, глядя на ставни.
— Понимал, — сказал он медленно. — Говорю: руку подними, он левую поднимает. Говорю: кровь пустим, а он заплакал и головой мотает. Всё понимал. Только сказать не мог.
Беккер перестал писать и поднял на меня глаза поверх журнала.
Видел я таких больных сотни. Левая половина мозга правит правой рукой, и в ней же у человека живёт речь. Оттого после такого удара отнимается правая рука, а слова путаются, и в моём веке это называют афазией.
Всякий, кто слышит такого больного, решит, что он повредился умом. Только разум у него, насколько я мог судить, цел, и понимает он всё.
— А священника при нём видели? — спросил я Зотова.
— Отец Никифор в ту же ночь пришёл исповедовать, а я в сенях дожидался. — Зотов наморщил лоб. — Сказать старик ничего не мог, только плакал. А «Отче наш» они с батюшкой вдвоём прочли, громко, и он ни слова не сбился. Я ещё подивился тогда.
— У Геснера описано такое, — сказал вдруг Беккер. — Немецкий врач лет тридцать с лишним тому назад писал. Он называл это забвением слов. Больной молитвы читает, какие с детства помнит, а воды попросить не может, и разум при нём.
— Завтра это надо сказать суду, Людвиг Карлович. Вашими словами, не моими.
— Скажу, — буркнул Беккер и снова уткнулся в журнал.
— Сколько он прожил после удара? — спросил я.
— Неделю. Второй удар его и прибрал.
— А до того вы его видели?
— Ни разу. — Зотов отвёл глаза. — Он лекарей не жаловал, сам себя травами лечил.
— Как же вы на суде оказались его лекарем?
— Пришёл ко мне их стряпчий осенью, с моими расписками в руке. Скупил их по лавкам, рублей на триста. Говорит: подпишите, Корней Демидыч, что старик последний год был не в себе, вы ж его лечили. Я говорю: один раз видел. А он мне: кто проверит? Других лекарей у него не было. — Зотов закрыл глаза. — Обещал расписки порвать. Я и подписал, и в суде повторил, что велели. Я ведь вроде и не врал… Он и правда заговаривался.
— Путал слова он неделю, после удара, — сказал я. — А духовную писал зимой, у нотариуса, за полгода до того. Вы лекарь, Корней Демидыч. Понимаете разницу?
Зотов долго молчал.
— Понимаю, — он опустил взгляд. — Потому и пил.
— Завтра в суде вас спросят. Скажете то, что сказали мне?
— А расписки?
— Долги ваши останутся при вас. — Я встал. — Ничего другого обещать не стану, иначе завтра скажут, что я вас купил. Скажете правду, и всё.
Жена его у печи заплакала в фартук, и я отвернулся. Зотов открыл глаза и уставился на Беккера, который всё это время писал.
— Пишите, господин лекарь, — сказал он. — Скажу.
Против присяги, которую Зотов дал за расписки, у меня теперь было его слово, записанное рукой управы при полиции. Хватит ли этого суду, мне предстояло узнать завтра.
***
Домой я вернулся к обеду и проспал до вечера. Вечером мы снова собрались в отцовском кабинете.
Рассказывал я коротко, и про удар, и про долги. Львов слушал, не перебивая, и только когда я дошёл до молитвы, отвернулся к окну.
— Стало быть, дядя понимал всё, — сказал он, не оборачиваясь. — До самого конца.
— Понимал.
Варенька подошла к мужу и встала рядом, ничего не говоря.
— А ежели Зотов завтра отопрётся? — спросил отец. — Пьяница слово держит до первой рюмки.
— Вина ему до суда никто не поднесёт, батюшка. У ворот стоит караульный пристава, и Беккер вечером к нему заглянет.
— Ишь, — хмыкнул Павел. — Теперь его полиция бережёт.
Отец достал из-за обшлага письмо и положил передо мной на зелёное сукно.
— От Андрея. Вчерашней почтой пришло. Сам он быть не может, в департаменте у них ревизия до августа, отпусков никому не дают.
Писал Андрей коротко и по пунктам, как всегда. Сестре кланялся, а дальше шло дело. Шурина ответчика двоюродные отведут от свидетельства, и закон будет на их стороне, а потому лекарское пусть говорит в суде человек посторонний. Решение уездного суда обжалуют в Палату, а оттуда в Сенат, так что всякую бумагу надо подавать так, чтобы она устояла и там.
— Андрей как есть, — хмыкнул Павел. — Нас не дождался, а уже всё рассудил.
Выходило, что отцовский наказ «вы трое сообща» Андрей исполнял и из Петербурга, по почте.
— Бумаги дядины при вас? — спросил я Львова. — Всё, что он писал и подписывал последние два года?
— Всё до последней расписки, как вы велели. — Львов принёс из прихожей окованный сундучок и поставил его на зелёное сукно. — Письма и расписки я вашему брату Андрею Алексеевичу отсылал, а книгу держал при себе, она конторская. Разбирал её, да я ж не знаю, что искать.
— Счётную книгу. Ерёмин показывал, что ваш дядя весь год путал счета. Поглядим, кто их путал.
Сидели мы над ней до полуночи при двух свечах, и отец не уходил, хотя в купеческих счетах не понимал ничего. Дядину руку Львов узнал сразу, крупную, с нажимом, и показал мне её под итогами, рядом с мелкими записями приказчика. В марте приказчик Ерёмин вписал сорок рублей лишку за кожи, и старик зачеркнул его итог и поставил свой, верный, с подписью. В апреле то же самое, на двадцать два рубля.
— Ерёмин сам показывал, что дядя путал счета, — медленно проговорил Львов, глядя на зачёркнутые цифры.
— Путал их не дядя, — сказал я и заложил страницу лентой, которую Варенька молча отколола от своего чепца. — Подстроено всё. Завтра двоюродные предложат вам мировую, когда увидят, что проигрывают. Не подписывайте.
— Помню, — кивнул Львов. — Так и поступим. Спасибо, Михайло Алексеевич.
Около полуночи в кабинет заглянула мать, поглядела на нас и на сундучок и ушла, ничего не сказав. Через минуту я увидел, как под её дверью затеплился огонёк лампады.
Листы отца и Павла я дочитал уже за полночь. Двое прихожан поминали в них о том, что на Крещение покойный заказывал молебен и торговался с отцом Никифором о вкладе на колокол. А про соседа там стояло, что старик не узнал его у ворот в сумерках, и по другим листам выходило, что левым глазом покойный с весны видел худо.
Уличать свидетелей двоюродных при всём суде мне было ни к чему. Каждому из них довольно было ответить на правильный вопрос.
***
Судились мы на другой день в присутственных местах на Красной площади, в старом доме у Воскресенских ворот, где при императрице Елизавете Петровне открывали Московский университет. В присутствие пускали только тяжущихся со стряпчими и свидетелей, и Варенька с Павлом остались ждать у кареты. Отца, которого здесь знал каждый секретарь, пропустили со мной молча.
— Боишься? — тихо спросил отец, усаживаясь.
— Нет, батюшка. Считаю.
— Чего считаешь?
— Вопросы. Чтобы ни одного лишнего.
Отец хмыкнул и больше ни о чём не спрашивал.
Под портретом государя сидел судья в мундире с потёртыми обшлагами, а по бокам от него двое заседателей. Посреди стола стояло зерцало, трёхгранная призма с петровскими указами о правосудии. Двоюродные расположились напротив нас, и Кудрявцевых я увидел впервые. Оба были плотные, в новых сюртуках, и старший всё время крутил на пальце перстень.
Бывает такое, что видишь человека, и он сразу вызывает неприязнь. Это был тот самый случай. От одного взгляда на Кудрявцевых я почувствовал отвращение.
Стряпчий их раскладывал бумаги, ни на кого не глядя.
Зотова Беккер привёз в своей карете, шагом, а в присутствие его ввёл квартальный. Был Зотов в старом костюме, серый лицом, с запавшими глазами. Беккер сел рядом с ним, положив журнал на колени, и я заметил, как старший Кудрявцев перестал крутить перстень.
Секретарь прочёл прошение заявителей, и я узнал в нём всё, что слышал от Павла у заставы. Свидетель их, лекарь Зотов, в ночь на третье число лишился ума и буйствовал, о чём есть рапорт полиции, а посему просят показание его, данное прежде под присягой, прочесть как есть и допроса ему не чинить.
— Что ответчик скажет против прошения? — спросил судья, не поднимая глаз.
Львов встал, как мы и уговаривались накануне.
— Ответчик просит суд выслушать лекаря Салтыкова, сведущего в лекарском деле.
Судья поднял глаза и разглядывал меня поверх очков так долго, что заседатель слева кашлянул.
— Салтыков… Тот самый, что у Бонапарта был?
— Тот самый, ваше высокоблагородие. Лекарь, состою при главном инспекторе медицинской части армии.
— Отвожу! — вскочил стряпчий. — Он ответчику шурин!
— Отвод правильный, — сказал я, прежде чем судья успел ответить. — Свидетелем по делу родни я быть не могу. Оттого и прошу суд спросить инспектора врачебной управы, он свидетельствовал больного при полиции.
Тот хмыкнул и кивнул.
— Свидетелем вас не приму, сударь. А объяснение по лекарской части выслушаю, коли инспектор подтвердит.
— Свидетель Зотов в уме, — сказал я. — В ночь на третье число у него была горячка с перепою. В воскресенье инспектор врачебной управы освидетельствовал его при полиции, а вчера записал, что горячка прошла. Прошу суд допросить свидетеля самого.
Беккер поднялся и подал секретарю журнал. Судья читал, шевеля губами, потом передал журнал заседателю справа, тот левому, и все трое склонились друг к другу. Я смотрел на Зотова. Сидел он прямо, и только пальцы у него на коленях всё ещё подрагивали.
— Свидетеля Зотова допросить, — объявил наконец судья.
Зотов поднялся сам, и я было привстал, но квартальный успел подхватить его за локоть. На ногах Зотов стоял плохо.
— Показывали ли вы прежде под присягой, что покойный в последний год жизни повредился умом? — спросил судья.
— Показывал.
— Подтверждаете?
Тут Зотов перевёл взгляд с Кудрявцевых на меня.
— Нет, — сказал он. — Показывал я неправду. Покойного я видел один раз, за неделю до смерти, когда его разбил паралич. До того не видал ни разу. Бумагу ту писал их стряпчий, а я подписал, потому что расписки мои у господ Кудрявцевых.
Старший Кудрявцев вскочил, и стул под ним скрипнул на всю залу.
— Врёт он! — крикнул он. — Пьяница! Сам к нам приходил, денег клянчил!
— Вас, сударь, суд не спрашивал, — сказал судья, не повышая голоса. — Сядьте. — Он снова повернулся к Зотову. — Отчего же прежде показывали неправду?
— Долги, — сказал Зотов и опустил голову. — И пил я тогда, не просыхая.
Судья помолчал и обмакнул перо.
Молодец, Корней Демидыч! Сказал всё, как мне накануне, ни разу не запнувшись.
— Свидетель два дня назад был сумасшедший! — закричал стряпчий. — Его опоили, его…
— Управа свидетельствует, что в уме, — оборвал судья. — То записано. — Он повернулся ко мне. — А что же было с покойным в последнюю неделю, господин лекарь? Свидетели показывают, что заговаривался.
— Удар, — сказал я. — Паралич отнял у него правую руку и речь. Слова у таких больных путаются, воды просят, а говорят не то. Только разум у них цел. Они понимают всё, что им говорят, и плачут оттого, что ответить не могут. Сумасшествием назвать это нельзя.
— И давно такое знают? — прищурился судья.
— Дозвольте спросить о том инспектора управы.
Беккер встал снова и повторил суду то же, что накануне говорил мне у Зотова, прибавив заглавие геснеровой книги и год её выхода, семидесятый прошлого века.
Судья записал что-то и кивнул заседателям. Стряпчий тем временем перебирал свои бумаги, и я видел, как он ищет, за что бы ещё ухватиться. Через минуту он поднялся снова.
— Остаются трое свидетелей. Священник, приказчик и сосед покойного. Батюшка, отец Никифор, своими ушами слышал, как покойный перед кончиной заговаривался.
— Спросите отца Никифора, ваше высокоблагородие, когда покойный путал слова, — сказал я.
Кивнув, судья повторил вопрос. Отец Никифор, седой и сухонький, встал, перекрестился на образ в углу и посмотрел на меня из-под бровей.
— В ту ночь, как его удар хватил, — сказал он. — Через неделю он и преставился. Хотел покаяться, а сказать не мог, говорил несуразное и плакал.
— Дозвольте ещё вопрос, — сказал я. — Читал ли покойный с ним молитву?
Священник, услышав вопрос от судьи, удивлённо заморгал.
— Читал. «Отче наш» прочёл со мной до конца, громко, и ни разу не сбился.
Беккер на своей скамье кашлянул, и я понял, что он вспомнил своего Геснера. Судья посмотрел на священника, потом на Беккера и снова что-то записал.
— Спросите ещё, видел ли он покойного зимой, когда тот ездил к нотариусу писать духовную, — сказал я.
Священник подумал.
— Видел. На Крещение он у меня молебен заказывал и о вкладе на колокол со мной толковал. Торговался, как всегда, за каждый рубль. — Старик вдруг улыбнулся в бороду. — В полном разуме был, прости Господи.
— Что же вы раньше-то иначе говорили, отче? — спросил судья.
— Что видел на последней исповеди, то и показал. А про зиму меня никто не спрашивал.
Заседатель слева уткнулся в бумаги, пряча улыбку, а я смотрел на приказчика. Ерёмин, третий свидетель, бочком пробирался к выходу, и квартальный, не дожидаясь приказа, загородил ему дорогу.
— Свидетель Ерёмин, — сказал судья. — Ты показывал, что покойный весь последний год путал счета?
— Путал, — пробормотал приказчик. — Как есть путал.
— Ответчик просит приобщить к делу счётную книгу покойного, — сказал Львов и поднёс к столу книгу, раскрытую там, где лежала Варенькина лента.
Судья склонился над страницей, потом подозвал Ерёмина к столу.
— Чья рука под итогом?
— Покойного, — выдавил приказчик.
— А зачёркнутый итог чей?
Ерёмин молчал, и красная краска ползла у него от воротника к ушам. Мне не пришлось сказать ни слова.
— Спросите соседа, в котором часу покойный его не узнал, — сказал я.
Судья повторил вопрос. Сосед покойного, четвёртый свидетель, поднялся со скамьи и комкал в руках шапку так, что мне стало его жаль.
— В сумерках, — забормотал он. — Не узнал он меня тогда у ворот, это правда. Так ведь он к той поре на левый глаз совсем худо видел… Я и сам потом думал.
Тогда поднялся стряпчий.
— Доверители мои просят дозволения кончить дело миром, — сказал он. — Половина наследства — и разойдёмся.
Львов повернулся ко мне. Мировую я отсоветовал ему ещё зимой, в том самом письме, и накануне напомнил. Теперь я смотрел на судью, и решать Львову было самому.
— Мировой не будет, — сказал Львов громко, на всю залу.
Совещался судья с заседателями недолго.
— Суд, выслушав свидетелей и рассмотрев бумаги, находит, что духовная покойного писана им в здравом уме, — объявил он. — Прошение господ Кудрявцевых отклонить. Решение изготовить и объявить в положенный срок. О показании лекаря Зотова, данном прежде под присягой, рассудить особо.
— Подадим апелляцию в Палату! — вскочил стряпчий. — А понадобится — и в Сенат!
— Ваше право, сударь, — сказал судья и отложил перо.
Проходя мимо нашей скамьи, старший Кудрявцев на миг задержался.
— В Палате, господин лекарь, лекарей не слушают, — процедил он.
— Зато там читают, — ответил я. — Журнал управы прочтут и в Палате, и в Сенате.
Зотов сидел, уронив руки на колени, и квартальный придерживал его за плечо. Что будет ему за ложную присягу, мне решать не придётся.
Выиграли мы честно, как я и писал зимой Львову. Ни одного купленного свидетеля у нас в зале не было.
***
На крыльце Варенька уткнулась мне в плечо и не могла вымолвить ни слова.
— Ты обещал объяснить при встрече, почему дело выигрышное, — выговорила она наконец сквозь слёзы. — Вот и объяснил. Перед самим судом.
Павел хлопал нас обоих по спинам и твердил, что теперь и Бонапарту будет что рассказать. Львов стоял рядом, держал меня за руку и всё собирался с духом.
— Мировую я не подписал, Михайло Алексеевич, — сказал он тихо. — Хоть и хотелось, признаюсь. Половина всё ж таки.
— Знаю. Видел, как вы на меня смотрели.
— А вы и не шевельнулись.
— Решать было вам.
— А Зотов? — спросила Варенька, утирая глаза. — Что ему теперь будет?
— За ложную присягу спросят строго, — сказал я. — Может, и простят, раз сам признался и болен был. А расписки его у Кудрявцевых, и теперь их предъявят ко взысканию.
— Долги его я бы выкупил, — вздохнул Львов. — Он ведь за дядю нашего правду сказал.
— Не сейчас, — остановил я его. — Покуда есть Палата и Сенат, всякий ваш рубль Зотову назовут платой за слова. Подождите, пока дело кончится совсем.
Беккер, проходя мимо, приподнял шляпу.
— Напишите Виллие, господин Салтыков, — сказал он. — Коротко, как он любит. Что в Москве тоже умеют не пускать кровь.
Отец шёл рядом со мной молча до самой кареты. У подножки он остановился и долго глядел на Воскресенские ворота, на голубей над ними.
— Вареньку отстоял, — сказал он наконец. — Писал я тебе, что говорить о том не станем. Ну так один раз скажу. Благословляю, Михайло.
Сказал и полез в карету, не дожидаясь ответа. Я так и остался стоять у подножки, и Павлу пришлось подтолкнуть меня в спину.
Домой мы ехали через Каменный мост, и Павел всю дорогу выспрашивал у меня и у Львова, как Ерёмин краснел над книгой. Свернув в наш переулок, кучер придержал лошадей.
У нашего крыльца стояла запылённая карета с бутурлинским гербом на дверце, тем самым, что я столько раз видел на сургуче Настиных писем.
Бутурлины в Москву не собирались. Во всяком случае, мне о том никто не писал.
Тогда что здесь делает их карета?