LNCrawler

Глава 7

Второй Шанс Для Лекаря. Том 9 — author.today · All chapters

Глава 7

Другом, что ожидал меня дома, оказался Никитин.

Алексей Степанович поднялся мне навстречу из кресла у печки, и чашка в его руке звякнула о блюдце так громко, что Настя у него за спиной не удержала улыбки. За осень в Нарве мой первый ученик раздался в плечах и стоял теперь по-полковому, расставив ноги.

— Алексей! — Я обнял его прямо с чашкой, и горячий чай плеснул мне на рукав. — Живой, целый, сидит у меня в гостиной и даже письма вперёд себя не прислал!

— Сам быстрее письма доехал, Михайло Алексеевич, — засмеялся он. — Как лёг санный путь, так и тронулись.

С августа Никитин оставался в Нарве при «жёлтых». Так прозвали в Преображенском полку гвардейцев, которые на обратном пути из Тильзита полезли на дневке в пруд и слегли с горячкой и желтизной. Я тогда спешил домой, к собственному венчанию, а он остался с больными в риге за городом, и на нашей свадьбе его так и не было.

Гостинец к ней он привёз с опозданием в три с лишним месяца и вручил Насте ещё до моего прихода. Шкатулка из нарвского можжевельника стояла теперь на столике у окна, и смолистый запах от неё я почуял ещё в передней.

— Второй час я его кормлю, а он второй час рассказывает про Нарву, — сказала Настя и подвинула мне тарелку с пирогами. — Про всех тамошних немцев рассказал, а зачем пришёл, так и не сказал.

Пироги Устинья пекла постные, с грибами и с капустой, и я взял один и сел напротив гостя.

— Жёлтые все на ногах, — доложил Никитин и наконец отставил чашку. — Последних я нынче утром сдал в полк. Харитон сам до казармы дошёл и мой мешок нёс.

— А Гаврила?

— При Ройтере, в городской больнице. Старик теперь пьёт одну кипячёную, велит кипятить даже воду для умывания и всякому заезжему лекарю рассказывает, что придумал это сам. — Никитин фыркнул. — Гаврилу он зовёт «майн юнге», мальчиком своим, и никуда от себя не отпускает.

Старика Ройтера, нарвского штадт-физика в старомодном парике, я помнил хорошо. Летом он принял наших больных за заморскую жёлтую горячку из Ливорно и требовал оцепить лагерь, а под конец сам попросил оставить ему человека, который умеет их выхаживать. Я оставил ему Гаврилу, одного из своих учеников.

— А на станциях только и разговору, что про шведа, — продолжал Никитин. — Офицеры толкуют, что государь велит шведскому королю закрыть англичанам Балтику, а тот упёрся. Говорят, к весне будем воевать.

Чем кончится это упрямство, я знал лучше всех офицеров на всех станциях. В феврале наши полки перейдут границу по снегу. Через год с небольшим упрямого короля сведут с трона его же офицеры, а Финляндия отойдёт к России. Только сказать об этом вслух в собственной гостиной я не мог никому, даже Никитину.

Рассказывал он бойко, только глядел при этом всё больше в чашку, а пальцы его мяли бахрому на скатерти. Эту повадку я помнил по Мариинской. Так мнутся у постели молодые лекари, когда пора сказать родне дурное, а духу недостаёт.

— Алексей, — сказал я. — Домой ты из полка не пошёл, пришёл ко мне и ждёшь второй час. Что стряслось?

Он вздохнул и поднял на меня глаза.

— Голенищев меня нанимает. Нынче утром, когда я сдавал жёлтых, он перехватил меня у полковой канцелярии. Помнит по Нарве. Говорит, раз Салтыков к весне из своих дохляков гренадер лепит, то и ему отставать не с руки. Зовёт до Пасхи вести его роту по-вашему, с вашими листами и весами. Сто рублей кладёт, из своего кармана.

Пари с Голенищевым, капитаном гренадерской роты, заключил осенью мой шурин Сергей, на обеде у полковника Ветлугина. Голенищев смеялся над моими дохляками, и Сергей пообещал, что к весне они его гренадер обгонят. Ставкой была дюжина шампанского, а рассудить спор должен был марш на сорок вёрст с ранцем и ружьём, который на Святой неделе обещал смотреть сам государь.

— Слова я ему не дал, — торопливо прибавил Никитин. — Сказал, что сперва спрошу вас. А он засмеялся и сказал, что так и знал.

Настя перестала разливать чай и поставила чайник на поднос.

— Выходит, против Михайлы Алексеевича, — тихо проговорила она.

Самолюбие ответило за меня раньше, чем я успел подумать. Голенищев, выходит, решил увести у меня первого ученика, того самого, с которым мы прошли Пултуск и Фридланд и которого я учил всему, что знал сам. Вот ведь хитрец! Теперь мой же ученик станет кормить его гренадер по моим же листам, а на Святой неделе государь посмотрит, чьи придут первыми.

— А что ещё он тебе говорил? — спросил я.

— Велел выведать, какое зелье вы рекрутам даёте на ночь. — Никитин покраснел. — Он думает, у вас там аптека особая.

— Сухая обувь, — ответил я. — И восемь часов сна, покуда унтер не поднимет.

Настя прыснула в платок, и Никитин впервые за вечер рассмеялся по-настоящему.

Пока они смеялись, самолюбие моё улеглось, и я увидел дело с другой стороны. Двадцать рекрутов, которых я кормлю и гоняю с октября, Виллие и государь могли счесть удачей одного лекаря или фокусом, который в чужих руках не выйдет. Если же по моим листам окрепнет ещё и гренадерская рота, да в руках Никитина, спорить со мной станет куда труднее.

К тому же в моём веке всякий, кто готовил спортсменов, знал одну простую вещь. Человек нетренированный прибавляет в силе быстро, а тот, кто и так силён, прибавляет по крохам. Гренадерам Голенищева расти было почти некуда, а моим рекрутам ещё было куда.

— Иди к нему, Алексей, — сказал я. — И бери мои листы. Давай гренадерам всё, что дал бы моим.

Никитин уставился на меня.

— Против вас?

— За гвардию, — ответил я. — Только с двумя условиями. И рота Голенищева, и моя команда всякую неделю становятся на одни весы, при обоих унтерах. И оба листа идут к Виллие, твой и мой, рядом.

— Голенищев согласится, — медленно проговорил Никитин. — Ему проиграть при государе страшнее, чем показать свои числа.

— Вот и я так думаю. — Я протянул ему руку через стол. — А на сороковой версте мои всё равно придут первыми.

— Это мы ещё посмотрим, Михайло Алексеевич.

Руку мою он пожал крепко, и в глазах у него я впервые увидел соперника. Прежний Никитин, который осенью пятого года ловил каждое моё слово у постели, так на меня не глядел ни разу.

— Сергей вам этого не простит, Алексей Степанович, — заметила Настя.

— Вот этого я и боюсь, — признался Никитин. — Больше Голенищева.

Проводив его до ворот, я ещё постоял на морозе. Насмешник Голенищев, который осенью звал моих рекрутов богадельней, нынче сам искал себе лекаря, и выходило, что моих дохляков он теперь опасался всерьёз.

***

Наутро я поехал к Ливенам давать первую ложку жира. Обещал я её ещё в воскресенье, после ночи у кроватки Саши, когда у мальчика от нехватки извести сводило горло, только графиня тогда же объявила, что подавать жир внуку станет она сама.

В детской теперь было прохладно и светло. Шторы раздёрнули, в окна шёл серый ноябрьский свет, и горчичниками больше не пахло. Федосья держала Сашу на коленях, Павел в длинной рубашке крутился у кроватки, а Шарлотта Карловна стояла у окна с серебряной ложкой в руке и ждала меня, видно, давно.

— Вы обещали подать первую ложку сами, господин Салтыков, — произнесла графиня вместо приветствия. — А я обещала подавать её всякий день. Которое из двух обещаний старше?

— Ваше, графиня, — ответил я. — Только позвольте сперва одну вещь.

Щёку Саше я простучал согнутым пальцем у самой скулы, и уголок рта не дрогнул. Извести в крови за два дня на меле у мальчика прибавилось, и жир, который погонит её в кости, горла ему теперь не сведёт. Я кивнул графине, и она налила чайную ложку до краёв и поднесла внуку, не пролив ни капли. Саша проглотил, сморщился и с рёвом потребовал сахару, и тут мне пришлось посторониться, потому что Павел оттолкнул руку Федосьи и встал перед бабушкой, широко расставив свои кривые ножки.

— Und mir! — объявил он. — И мне!

— Вот эту ложку я и подам, — сказал я графине. — Старшему тоже назначено.

Павел проглотил жир, побагровел, однако слёз при бабушке не показал и даже поклонился мне, как кланяются гостю. Графиня отвернулась к окну, и мне показалось, что она прячет улыбку.

Меньшого, Костеньку, кормилица принесла мне сама, румяная баба из-под Ямбурга с руками прачки. Семи месяцев от роду мальчик вцепился мне в палец так, что я не сразу его отнял. Родничок был ровный, рёбра под рубашонкой гладкие, ни одной бусины, и молока ему, судя по щекам, хватало с лихвой.

— И этому пол-ложечки с Рождества, графиня, — сказал я. — Зима у нас длинная.

Молодая графиня ждала меня в маленькой гостиной, где пахло кофеем и было натоплено ровно так, как я велел топить детскую. Дарья Христофоровна разливала сама и говорила по-французски так быстро, что поспевал я за ней с трудом.

— Пейте, господин Салтыков, покуда его можно достать. — Графиня подвинула мне чашку. — Государь разорвал с англичанами, а кофе нам возили они. К весне в Петербурге его станут пить только те, кто дружен с контрабандистами.

— Или с американцами, графиня.

Рассмеялась она звонко и показалась мне в эту минуту совсем девочкой.

— Наши дамы о самих англичанах не горюют, — продолжала она. — Горюют они о муслине. Другого на платья нынче не сыскать. Тот, что остался в лавках, вздорожал вдвое.

Слушал я её с удовольствием и с оглядкой на собственную память. Через пять лет её муж поедет послом в Лондон, и эта молоденькая женщина проживёт там двадцать два года, и английские министры станут ездить к ней за новостями.

— А при дворе нынче новость, — продолжала она. — Бумаги государю пишет попович, Сперанский, статс-секретарь, и пишет так, что государь дочитывает их до конца. Старики злятся, что попович.

Про этого поповича я знал и того больше. Через пару лет он станет при государе первым человеком, а в двенадцатом году поедет в ссылку.

— А теперь о деле, — сказала Дарья Христофоровна, и глаза её заблестели. — При дворе рассказывают, что вы поспорили с гренадерами и что государь смеялся от этого до слёз. Это правда?

— Спорил мой шурин, графиня. Я только солдат кормлю.

— Всё равно. Говорят, на Литейной какая-то дама записывает ставки в книжку.

— Анна Гавриловна Хотяинцева.

— Передайте ей, что графиня Ливен ставит двадцать пять рублей на ваших рекрутов. — Она поставила чашку. — Против мужа. Христофор Андреевич ставит на гренадер и уже говорит, какое шампанское закажет.

Тут я рассказал ей про Никитина, и она хохотала так, что в дверь заглянула горничная.

— Голенищев переманил вашего лекаря? — выговорила она наконец. — Это лучше всякой комедии господина Крылова. А кто у вас в кухнях уговаривает матерей поить детей этой гадостью? Свекровь моя третий день рассказывает всем, что её внук станет пить то же, что ваши солдаты.

— Жена моя, графиня. Она говорит матерям, что генеральскому сыну назначена та же ложка. Имени не называет.

— Мой сын, выходит, у вас в кухнях за пример. — Дарья Христофоровна улыбнулась. — Раз уж он нас так напугал, пусть хоть кому-то поможет. А скажите, отчего вы, дворянин, лечите своими руками? У нас в Риге этим заняты бюргеры.

— Дед мой, графиня, пользовал лошадей лучше всякого коновала и всю жизнь этого стыдился. Отец говорит, что руки в роду сидят. — Я допил кофе. — Стыдиться я не стал.

На лестнице меня догнала Шарлотта Карловна. Провожать лекаря до дверей ей было по-прежнему не по чину, и она остановилась повыше меня, придерживаясь за перила.

— О Воспитательном доме я её величеству сказала, — проговорила она. — Государыня выслушала и промолчала. Когда она молчит, господин Салтыков, она думает. Ждите.

Ждать я умел. А в двенадцати домах на Литейной дети уже пили ту же ложку, что и её внук, и первые числа по ним я собирался подать к Масленой, хоть бы государыня думала до самой Пасхи.

***

В среду в слободе пахло рыбой. Лаптев, наш кашевар, сидел у печи над длинным корытом и рубил сечкой оттаявшую навагу, первую в эту зиму, что пришла обозом из Архангельска, и я застал его за этим делом третий день кряду. Рубил он с самого света, и обожжённые руки его покраснели от холодной рыбы до локтей.

Мяса в пост мои рекруты не видели. Ещё в октябре я обещал полковому батюшке, отцу Ионе, что в Рождественский пост котёл у меня будет рыбный, со снетками, грибами и горохом, и слово своё держал. Только мелкую навагу приходилось рубить с костями, а после выбирать их из каши по одной.

— Два часа на одну рыбу, ваше благородие, — пожаловался Лаптев, не поднимая головы. — Да кости выбирать. Пирог с костью солдату в горло встанет, а отвечать мне.

Никитин, со вторника ходивший к гренадерам Голенищева, накануне жаловался мне на то же самое. Ртов у него было сто с лишним, и рубить на них рыбу — а после Рождества печёнку — его кашеварам пришлось бы с ночи до ночи. Кости Лаптев выбирал и кидал в ведро, а мне было их жаль. В них сидела та самая известь, которой недоставало костям моих рекрутов, и если смолоть их мелко, выбирать бы ничего не пришлось.

Сергей влетел в светлицу, не стряхнув с сапог снега, и рекруты повскакали с нар.

— Перебежчик твой Никитин! — объявил он с порога. — Голенищев за обедом хвастал, что купил у тебя лекаря за сто рублей. Весь полк смеётся.

— Купил он у меня ученика на четыре месяца, — ответил я. — И благословил его я сам.

— Сам? — Сергей потёр шрам над бровью. — Михайло, ты в своём уме? Он же им всё расскажет!

— Пусть рассказывает. Зато весной Виллие получит два листа вместо одного, и государь увидит, что моё дело годится не для одних моих двадцати. — Я подал ему лист, изрисованный за утро. — А теперь глянь-ка сюда.

Лист он повертел так и этак.

— Это что ещё за пушка?

— Машина. Для рыбы.

— Рыбу молоть? — Он посмотрел на меня, потом на Лаптева над корытом и махнул рукой. — Делай что хочешь. Только Голенищеву нашей машины не показывай.

— Ему первому и покажу, — сказал я.

Шамшева я застал после обеда в мастерской за Рогаткой, над трубками для парижского мастера Ривьера. Порфирий Данилович оглядел мой рисунок, не вставая от станка, и вернул его мне.

— Недосуг, барин. Мне к Пасхе три сотни трубок сдавать, а и половины нет.

— Тут и точить почти нечего, Порфирий Данилович. Труба, в трубе винт, на конце нож крестом и решётка с дырами. Винт сам тянет рыбу к ножу, нож режет, а решётка пропускает, что нарезано.

Шамшев, уже взявшийся было за резец, положил его обратно на верстак.

— Винт, говорите? — Он взял у меня рисунок второй раз и поднёс к окну. — Рыба по винту пойдёт, как вода по винту Архимеда. Только виток надо шире, не то забьётся.

— Шире, — согласился я.

— Винт я навью из полосы на стержень, — пробормотал он уже себе. — Нож закалю сам. Решётку пусть пробьёт кузнец. Трубу возьмём медную, а лудить… Мироныч!

Звать старика Шамшеву пришлось в левое ухо, правым Мироныч не слышал. Выслушав, он долго гладил ладонью мой рисунок, как гладил медь, прежде чем за неё взяться, и я ждал.

— Полуду положу в два слоя, — просипел он наконец. — Чтоб медью нигде не отдавало.

В пятницу машину привезли в слободу на санях, завёрнутую в рогожу, и Мироныч сам привинтил её к краю стола. Труба вышла короче локтя, лужёная до блеска, с воронкой наверху и с рукоятью сбоку, и рекруты обступили её, оттирая друг друга плечами. Никитин, позванный мною от гренадер, встал у печи и снял шапку.

— Рыба не червяк, чтобы её через дырки давить, — мрачно сказал Лаптев и перекрестился.

Навагу он, однако, в воронку положил сам и сам взялся за рукоять. Винт заскрипел и встал, Мироныч подтянул нож, Лаптев налёг снова, и из решётки поползла серая рыбная каша с мелкой крупой смолотых костей. Щепоть её я растёр между пальцами, и кости в ней почти не кололись.

— Теперь и рыба у нас по уставу, ваше благородие, — объявил Федот. — Строем и через решётку.

Хохотали все, даже Дятлов. Минька тут же выпросил у меня рукоять, крутил её до седьмого пота и только тогда уступил Антипу. Тот завертел винт, как ворот на барже, и Дятлову пришлось на него прикрикнуть. К обеду Лаптев напёк рыбных пирогов на всю команду, и даже тихий Савка съел два.

К вечеру от Голенищева прибежал денщик с запиской и с деньгами. Капитан просил две такие машины для своей роты и платил вперёд. Деньги я в тот же вечер отвёз Штоссу, и Иван Георгиевич, записав их в денежную тетрадь двора, впервые за всю осень мне улыбнулся.

Лаптев к ночи окрестил машину мельницей, и спорить я не стал. В моё время её звали мясорубкой и держали в каждой кухне, только кашевару знать об этом было незачем.

***

В субботу мы с Настей поехали в Гостиный двор за подарком Глаше к свадьбе. Сани шли Невским, мороз щипал мне щёки, и Настя всю дорогу рассказывала про кухни, по которым ходила с Елизаром всю неделю.

— У Хотяинцевой кухарка выпила первую ложку сама, при всех, — смеялась она. — Сказала, раз генеральскому сыну можно, так и ей не повредит. А в одном доме прачка потребовала, чтоб ложка была серебряная, как у графини. Елизар сбегал к нам за серебряной, и она дала ребёнку и слова не сказала.

— А что Агафья?

— Ходит теперь со мной по соседкам сама. Ей верят больше, чем мне.

Гостиный двор встретил нас холодом под сводами и криком сидельцев. Приказчики в рукавицах стояли у дверей лавок и зазывали всякого, кто проходил мимо, хозяева сидели в глубине, в шубах, и пили чай с блюдечек, дуя на кипяток, а я сразу пожалел, что не надел второй шарф.

Нефёд, жених Глаши, служил приказчиком в суконной линии и разглядел нас издали. Покраснел он до ушей, как в тот вечер, когда сватался, и бросился к нам, позабыв про покупательницу, а я подумал, что Глаше с ним повезло.

Хозяин его, купец Брагин, Ферапонт Евграфович, вышел к нам сам в лисьей шубе до пят и с блюдечком чая в руке. Настя выбрала вишнёвого драдедама на платье к венцу и шёлковый платок, купец велел Нефёду отмерить с походом, а я заплатил, не торгуясь.

— Англичанин ушёл, сударыня, и нашему сукну нынче раздолье, — рассуждал Брагин, пока Нефёд мерил. — Аглицкого больше не повезут. Только краска для доброго сукна вся шла через них же. Индиго, синька заморская. Коли его нет, мундирного сукна ни в зелёный, ни в синий не выкрасишь, и в цене оно уже поднялось вдвое.

— А сахар? — спросила Настя.

— Сахар к Рождеству подскочит — это как пить дать. — Брагин отхлебнул с блюдечка. — Берите голову нынче, сударыня: послезавтра будет поздно.

— А мундирное сукно вы сами в Комиссариат ставите? — спросил я.

— Ставил, сударь, да бросил. В Комиссариате, коли не поклонишься, и аршина не примут. Кто кланяться умеет, тот и ставит. — Он хмыкнул в бороду. — Вон кожевник Пестерев который год подошву на гвардию ставит, и приёмщики у него, сказывают, на всё согласные.

Лицо у меня не дрогнуло, только пальцы в рукавице сжались сами собой. Фамилию эту я вычитал в сундуках покойного приёмщика Веженского, и кто прикрывает Пестерева в Комиссариате выяснял теперь Андрей. А купец помянул его между сахаром и индиго, так, будто мы говорили о погоде.

— И ещё, сударь. — Брагин понизил голос. — Мальчик у меня новый, товар по домам разносит. Коли нет вашей записки, что здоров, его на Литейной и на порог не пускают. Не напишете?

— Пришлю ученика осмотреть, а записку подпишу, — ответил я.

Записка моя о здоровье прислуги шла теперь с барских кухонь к купцам, и писать её всякий раз от руки становилось долго. Дозволение на печатный бланк мог выхлопотать Полторацкий, под чьим покровительством печатались когда-то мои листки об угаре.

Из Гостиного двора я повёл Настю через Невский, к армянской церкви. Там, в конторе над лавкой с шёлком и пряностями, сидел человек, к которому у меня было дело поважнее свадебного платка.

Ованеса Аветовича Мирзоева, по-нашему Ивана Аветовича, я знал с весны. Свёл меня с ним Николай Мироныч, купец первой гильдии, которого я лечил от напора крови, тот самый, с кем мы в первую мою зиму на паях скупали хинную кору. У купца удар тогда уже раз стучался в дверь. А у старого Ефрема Данилыча Кологривова, нашего лекаря из Мариинской, удар уже стоял на крыльце, и мне был нужен корень, какого в столице не водилось.

Корень этот, индийский, змеиный, звался у них сарпагандхой. В моём веке из него сделали одно из первых настоящих лекарств от высокого давления. Напор он сбивал исподволь, неделями, зато верно. Настя срисовала его для меня из старой голландской книги в Академии наук, а Мирзоев, увидев рисунок, узнал траву с первого взгляда, потому что родня его жила в Мадрасе, в самой Индии.

Предлагал он мне три дороги, и быстрее всех была морская, на английском корабле, через Лондон. Я выбрал ту, что наверняка. Человек Мирзоева в Бухаре покупал корень у тамошних индийских купцов и отправлял с караваном на Оренбург, а срок мы положили к Рождеству. А до каравана я отыскал у старого голландца Янсена, в аптеке на Третьей линии, под пыльным чучелом крокодила, полфунта того же корня, пролежавшего в склянке сорок лет. Пили его с весны четверо моих больных, а нынче — трое, и Кологривов с Николаем Миронычем среди них.

Мирзоев принял нас наверху, среди ковров. И кофей, как и весной, подали в крохотных чашках, чёрный и такой густой, что у меня с первого глотка запершило в горле. Узнав, что корень рисовала Настя, армянин поклонился ей так низко, что она покраснела.

— Весной вы мне велели везти сушей, господин лекарь, — сказал он, когда мы сели. — Николай Мироныч тогда на вас косился, да и я, признаться, тоже. А нынче англичан в Кронштадте нет, и морем я бы вам из Мадраса и щепотки не привёз.

— Где же нынче караван? — спросил я.

— Должен был встать в Оренбурге в ноябре. От Бухары туда два месяца с лишним, коли киргизы не шалят. — Мирзоев покачал седой головой. — Нынче всё пошло сушей. Что прежде везли из Индии морем через англичан, теперь потащат на верблюдах. Через Персию же дороги нет: там война.

— А верблюды и зимой ходят? — спросила Настя.

— Ходят, сударыня. Верблюду мороз нипочём, ему вода дороже.

— У меня старого корня осталось недели на три, — сказал я.

— Письмо из Оренбурга жду со дня на день. — Мирзоев отставил чашку. — Коли Бог даст, к Святкам корень будет у вас. Целым, с веткой в каждом тюке, как вы велели.

Условие это я поставил ещё весной. Порошок не проверишь: намолоть в него можно что угодно. Целый корень с веткой и цветом всякий аптекарь сверит с рисунком Насти. Только до Святок трёх недель мне не хватало дней на пять, и где-то между Бухарой и Оренбургом шёл по снегу караван, от которого зависел напор крови троих моих больных.

***

На Николу зимнего, в пятницу, к нам во двор въехали сани московского обоза, что шёл в столицу по первопутку. Обозный привёз от отца длинный лёгкий свёрток в холстине, и Мартын внёс его в переднюю, стряхивая снег с бороды. Сам он в тот день торопился к землякам-ярославцам на никольское пиво, и я его отпустил.

Антоновку с грушовкой отец прислал нам через неделю после Покрова, и мы тогда же зарыли их в погребе во влажный песок, дожидаться апреля и нашей старой яблони. Теперь в холстине, когда я её развернул, лежал один-единственный пучок прутьев, переложенный мхом, с красной ниткой, и при нём записка.

«Дослал с той, что на рогатине. Прививать с прочими. А. С.».

— Опять две строки, — сказала Настя, заглянув мне через плечо. — Стало быть, это вам. А что за рогатина?

— Варенька летом напомнила. — Я взял пучок в руки. — Мальчишкой я полез на одну нашу яблоню за последним яблоком, под самую макушку, и сорвался. Сломал руку, а отцу сказал, что упал с крыльца, чтобы он яблоню не срубил. Отец всё понял и неделю со мной не разговаривал. Потом подпёр её рогатиной, и она так на рогатине и стоит.

Пальцы мои сами легли на левое запястье, где под кожей прощупывался бугорок старого перелома.

Настя долго молчала, глядя на красную нитку.

— Он вам этого никогда не скажет, — проговорила она наконец. — Вот и прислал черенок.

Пучок я снёс в погреб сам и зарыл в песок рядом с октябрьскими, под дощечку, которую Настя воткнула над ними. Устинья, крестясь на пороге, велела Касьяну на черенки не глядеть, иначе завянут, и старый солдат, усмехнувшись в усы, спустился посмотреть на них нарочно.

Вечером, когда дом утих, я отвесил у себя в кабинете на завтра три утренние доли корня и долго держал склянку Янсена на ладони. Корня в ней оставалось на две недели, если ни одному из троих не прибавлять.

В девятом часу Гришка принёс записку.

— От армянина, барин, — сказал он. — Мальчик принёс. Ответа, сказал, не надо.

Развернул я её тут же, у свечи.

«Господин лекарь. Письмо из Оренбурга пришло. Караван встал там в ноябре, только вашего корня в нём нет. Человек мой пишет, что пришёл к индийцам в Бухаре за неделю до выхода каравана, а корень у них уже скупили весь, до последнего фунта, и заплатили вдвое. Покупатель сказал, что везёт его в Петербург, только имени его индийцы не знают. По оренбургской таможне такой корень ни за кем не записан. И. Мирзоев».

Склянка Янсена стояла передо мной, и счёт ей я помнил наизусть. Кому же ещё в Петербурге понадобился змеиный корень, да так, что за ним послали в самую Бухару?

Ответ очевиден. Меня снова кто-то обходит.

Но кто? Ведь всех своих конкурентов я уже одолел.

Получается… Появился кто-то новый?